mbla: (Default)
В среду утром позвонил Бегемот и сказал, что услышал в последних известиях об огромном лесном пожаре возле Борма – ближайшего городка к нашему августовскому раю.

Я кинулась в сеть – мелькнули знакомые названия – и в том числе наш посёлок – разбросанные в лесу дома.

Пожар начался ночью. Ветер – 90 км в час. Верховой лесной пожар. Эвакуировали, сначала сказали, что 10 тысяч человек, потом что 12. Людей из приморского кемпинга у поворота к нашим домам попросту со спальниками отправили на пляж, выгнав из палаток. Людей, спальников не имеющих, отправили в разные общественные помещения в соседнем городке – в школы, в спортзалы.

В сети появились всяческие сообщения, что ад и кошмар, но организовано всё здорово, никакой паники. Утром всех напоили кофе с круассанами – тоже, между прочим, важно.

И главное – в середине дня сказали, что нет погибших, и раненых нет среди «гражданского населения». Несколько пожарных слегка пострадали, неопасно. И жильё тоже не погорело, никакое.
Во вторую половину дня в среду ещё раз загорелось – близко от домов, эвакуировали ещё людей.

У Франсуазы не отвечал мобильник, она не реагировала на мои смс-ки, на мэйл, на голосовое сообщение…

Она собиралась уехать к себе в Тулузу в четверг, а мы хотели выехать в её-наше Лё Гау во вторую половину дня в пятницу, добраться туда среди ночи.

В среду к вечеру я позвонила Нуреддину – преподавателю, который у нас каждый год в конце августа ведёт двухнедельный семинар по математике для желающих повторить школьную программу будущих первокурсников, – чтоб сообщить ему, что у него будет две группы студентов . Я думала, что он на каникулах в Марокко, а он оказался в том самом приморском кемпинге, из которого людей отправили среди ночи на пляж, и они там на песке спальники постелили. Утром их накормили и перевели в спортивный зал.

Когда разрешат вернуться в кемпинг, было неясно.

В четверг утром сообщили, что пожар потушен. Тушили, как водится, с воздуха, рассыпали с самолётов некий противопожарный красный порошок. Танька, которой Бегемот сообщил об этом порошке по телефону, немедленно сделала вывод, пользуясь своим физическим образованием, – небось, CO2 этот порошок выделяет. А я, без физического образования, только подумала – надо же, не солёными грибами, а красным порошком.

И в четверг утром я дозвонилась до Люка – мужа Франсуазы. Он в момент моего звонка ехал по автостраде домой в Тулузу. Франсуаза задержалась на день, решила вернуться в пятницу.

Люк сказал, что после того, как их всех эвакуировали в Ля Фавьер, в соседний посёлок, он взял лодку и приплыл обратно. Единственный способ сообщения – по морю. Дороги были закрыты. Он заночевал в доме. Только потом из разговора с Франсуазой я поняла, что означало слово «заночевал». Наутро, в среду, Люк поднялся в лес, – до линии, по которой ночью прошёл огонь. Сверху оглядел дома – все целы. По его описанию у Васькиной оливы шансы выжить были. Огонь шёл не совсем там.

Мы с Бегемотом выехали в субботу в половине седьмого, – предрекали чудовищную толпу на каникулярных дорогах, и раз уж в субботу, хотелось всё же приехать не слишком поздно.

И да – толпа, как водится, пёрла на юг – в горы, на море. На всей протяжённости южных автострад на световых табло к нам обращалась дорожная администрация с плохо рифмованными призывами не торопиться, останавливаться, будучи за рулём, не болтать по телефону.

Интересно, сколько этим автострадным пиитам платят за строчку?

Васька рассказывал, как он с приятелем, советским алкоголическим поэтом, фамилию которого я забыла, как-то раз пропивали заработанные тем за поэтическое произведение деньги.

Произведение в первой версии звучало так:

Как-то пьяный лёг Степан
С сигаретой на диван.
В результате утром рано
Ни Степана, ни дивана.


Советской власти не понравился трагизм произведения, и во второй версии оно прозвучало так :

Как-то пьяный лёг Степан
С сигаретой на диван.
В результате утром рано
У Степана нет дивана


Всё же должный оптимизм следовало поддерживать!

Бегемот безо всяких на то оснований предположил, что автострадный пиит на зарплате.

Проехали Тулон, проехали Йер... Километров за десять до нашего поворота мы увидели горелый лес. Пепел. Чёрные скелеты пробковых дубов.

Было видно, где огонь перескочил дорогу. И ещё – полосы чёрные в холмах. Полосами горело.
Доехали до дому, отпустили Гришу, которая отправилась с дозором обходить владенья свои, чуть-чуть разгрузились – и сразу к оливе.

В саду, в роще у моря – никаких следов огня – его там и не было. Разноцветная зелень парусами раздувается в натянутом синим воздушным шариком небе.

Но когда мы въехали на холм – там ехать-то минут десять, – вот там горело. Чёрные остовы деревьев, запах гари. Пожарная песчаная дорога удержала огонь – несколько домов за ней не пострадали, но пахнет гарью у них.

Пошли по дороге. Мы не были уверены, что в лес можно, но из встреченной медленно едущей пожарной машины нам улыбнулись. Можно…

Вышли из горелого леса, сверкнула наша табличка за поворотом, наша пирамидка – кажется, всё в порядке. Жив дуб у края дороги, от которого мы когда-то сделали несколько шагов вниз по склону и нашли лучшее на свете место. Сухая трава… Какие-то кустики. Оливы не было.

Вглядевшись, я увидела ямку и погнутые железные колья, – наша загородка – её вбило в жёсткую сухую землю. Следы гусениц.

Олива оказалась между двух полос огня. С пожарного гусеничного, своротившего оливу, люди заметили памятник и объехали его. Латунная со стихом табличка отклеилась, отвалилась. Пожарные её приставили…

Что ж – ремонтные работы нам предстоят. Подклеим табличку.

Посадим дерево. То маленькое, укоренившееся, успевшее из почти травинки стать настоящим деревом, но не успевшее вырасти, погибло – ребёнком погибла наша олива.

Мы посадим большую, мы разрежем на этот раз горшок на всякий случай, чтоб он не помешал корням. Вот только спросим в цветочном магазине, можно ли сажать сразу после пожара, в засушливое лето…

***
Франсуаза по телефону сказала мне, что ночью, когда сиренами их выгнали на улицу, им показалось, что они возле вулкана у стены огня.

И я узнала, почему мы столько встретили пожарных машин – при том, что лесные пожары тушат с воздуха, а для наблюдения не нужны ж их десятки. Дома не сгорели, потому что возле каждого дома стояли пожарные – как минимум по двое – и поливали-поливали-поливали…

Люк поехал ночевать домой – нести с пожарными дозор.

***
Сегодня я позвонила Нуреддину, как обещала, но вместе выпить мы не успеем. Он завтра уезжает. В этом году ему надо в Марокко разбираться с делами после смерти отца.

Он ездит сюда 30 лет – каждый год на август. А мы – только пятнадцать.

Димка сказал: «хотел бы и я довести число хотя бы до тридцати». Что ж, будем стараться.

Мы с Васькой каждый год, гуляя в холмах, ходили к сгоревшей с выбитыми стёклами на осевших шинах пожарной машине, и рядом могилы погибших в ней ребят. Это лесной пожар 90-го года. И строй высаженных олив. И в 2005-ом, когда мы впервые попали в холмы, лес уже совсем опомнился – быстро опоминается южный лес.

***
Цикады начинают пиликать в шесть утра, а гугутки просыпаются в семь.

А может, Васька скачет тут кентавром? Он может! Он так любил лошадей. И он же всё-таки немножечко грек…

Цветёт глициния над столом и бугенвилея над плоской крышей. Время запуталось в медленных медовых днях. Ветер. И бьёт сегодня о камни вода белой пеной, будто Атлантика тут, а не Средиземное море.
mbla: (Default)
Берусь за руль снизу – Яшка тут как тут, – он научил так руль держать, и я уставать перестала.

Вода капает по утрам из только что политых горшков, притороченных к столбам, – папа в окно глядит: «всё же времена смягчились и на фонарях не головы, а всего лишь цветочные горшки».

Заросли белого донника на пустыре напротив входа в кампус – вот и лето, крики вечерних электричек, железнодорожный запах смолы и гари от шпал.

Я бегу-бегу по улице в толпе моих людей.

Разрушили в Париже здание возле Жавеля, где на фасаде портреты были – «они сделали 20-ый век»: там и Эйнштейн, и Чарли Чаплин, и Гитлер тоже...

Зря его порушили, хоть картинкам этим и грош была цена.

Ну а если фотки на чёрный картон поклеить – «мои люди» написать?

Мимо парижских неизменных столиков неизменная толпа – и себя ассоциируешь с теми, кому 30-40, – автоматически так получается.

А когда взявшись за руки идут ровесники, или старше, радуюсь за них ужасно, но в голове – это родители...

И тут же трезво думаешь – сколько всего уже никогда не случится. Не будет, и всё тут.

Но ты-то такой же, как 10 лет назад, и как 20 – бегу, через забор лезу, – но – время считано, и когда читаешь на разрытой улице возле кампуса, что построят кольцевую автобусную линию через Севрский мост, но не сейчас, сейчас только новое метро, а кольцевой автобус – к 30-му году, шевелится внутри – а буду ли я ездить в кампус в 30-ом году...

На тропе в серо-ветреный туче-рваный день я вспомнила собаку Яну – первую мою собаку, ньюфиху Яну, которую завёл, когда мы были в десятом классе, отец моей подруги Оли.

Яна, как положено юному ньюфу, не имела руля и ветрил. Она носилась, прихлопывая ушами, – и всей своей силищей и килограммами наскакивала, и вот Машка простить ей не может – она качалась у неё на косе, хватала косу в зубы, подпрыгивала, лапы от земли отрывала и качалась.

Однажды она не пустила на работу Олину маму – лекции читать в Горном институте – не пустила, и всё тут, легла поперёк двери и огрызается.

К экзаменам в конце десятого класса мы готовились в Кавголове – сняли нам дачу – собаке Яне и трём девчонкам – мне, Оле и Маришке, только Маришке экзаменов сдавать не надо было, она девятый закончила.

Нам оставили денег, чтоб мы ходили в столовую. Мы там каждый день покупали Яне обед, а себе в магазине на оставшиеся покупали шоколадные конфеты.

После школы мы с Олей виделись всё меньше, а собаки меня перестали интересовать тогда, – весь мир застился интересом к мужикам – наверно, гормоны буйствовали именно тогда, в 17...

Вот и получается, что с Яной я была дружна год. Один только огромнейший год щенячества. Он длился и длился, полный через край... А через 10 лет, через 20 – за пеленой – за дальними горами из тумана – несёт меня, лиса за тёмные леса.

Я повторяю под нос – сбылось больше, чем обещано, – щасливый билет – встреча с Васькой... И гляжу, сидя за столиком, на идущих мимо – разных совсем – жующих и целующихся, пешком и на велосипедах, вдвоём и по одному, и с собаками – не может надоесть – сидишь в партере и глядишь... И только скребётся – ни-ког-да – а может, вычеркнуть из всех языков это невозможное слово?

Джейк, слушая мои русские разговоры по телефону, когда-то пришёл к выводу, что в русском языке самые частые слова – нет, ничего, никогда... Но это не-правда.
mbla: (Default)
***
Там, где вторит ручьёв славословью
Туч глубоких катящийся бас,
Перезвон колокольцев коровьих
Литургичен и многоглас.
Где ковали, где отливали
Монотонное пенье реки?
Под готическими скалами
Острых елей черны клобуки.
И над этим толпящимся лесом,
Где бегут письмена по стенам,
Кто-то служит извечную мессу,
До сих пор недоступную нам.


                                                 1995


Возвращались в воскресенье из Бретани, где-то еловый лес к дороге подошёл - и всплыло. Давно не вспоминала. Даже вот в "Кузнечика" не вошло. А тут  забормоталось.

И сразу вспомнила эту скальную стенку с очевидными древними письменами - в южных Альпах, летом 1995-го
mbla: (Default)
Димка К. рассказывал мне, как ехал он вечером по приморской дороге в Калифорнии, неподалёку от Сан-Франциско, – на юг ехал.

Возле дороги, как водится, кое-где есть небольшие парковки.

Солнце по вечерам там скатывается прямо в самый Тихий океан.

И когда время подобралось к закату, на одной из таких парковок столпился народ. Люди ехали себе, видели, где можно остановиться, и съезжали с дороги. И Димка там тоже встал.

Тут подъехала очередная машина, из неё вышла женщина и спросила: «А что здесь происходит?»
И кто-то ей ответил: закат.

В 68-ом году в августе по глядящему на запад усть-нарвскому пляжу ходил народ со спидолами и с замиранием сердца слушал вражьи голоса в последней надежде – а вдруг всё-таки не войдут. Ну, а кроме того, в дождливый август каждый вечер небо очищалось, и нам давали закат. А с утра опять лило.

Вот и на мысе Пен-Хир, глядящем в Атлантику, – океан между нами и Америкой – вечерами дают закат… И тоже съезжается народ и разбредается по скалам, и в судорожной попытке остановить мгновенье люди щёлкают телефонами и аппаратами… И светло почти до одиннадцати.
mbla: (Default)
В магазине среди всякой хозяйственной чепухи продавался детский горшок, но не мерзкого тёмно-зелёного ленинградского цвета, а с букетом пёстрых цветов на белом фоне.

Еду тоже там продавали – к примеру, небольшие тюбики, такие же, как с зубной пастой, – но на синем боку красная узнаваемая клюква, и написано «Клюквенный экстракт», а ещё огромные тюбики, в три раза большие, и на них написано «Мармелад». Клюквенный экстракт отчаянно вкусный оказался, – кислый, тёмно-красный, просвечивал на солнце. Мармелад обычный, на джем похож.

Вообще-то попали мы в волшебную заграницу, в страну Эстонию, совершенно случайно, до того мы снимали дачу под Ленинградом, в Сестрорецке.

И тут вдруг пятая вода на десятом киселе – Бабанин пятиюродный брат по имени Додик – посоветовал снять дачу в Усть-Нарве, где они с женой много лет уже на всё лето снимали комнату с верандой.

Я этого Додика впервые увидела уже там. Маленький толстенький – про него говорили, что он был когда-то влюблён в Бабаню и очень помогал ей, когда посадили деда.

Ну, ясное дело, влюблялись юные и красивые – представить, что когда-то все эти толстые лысые были юными и красивыми – всяко невозможно, да и мне-то зачем в одиннадцать лет.

Додикова жена тётя Тася, седая в очках, неприступного вида, солила грибы по размеру – маленькие моховички отправлялись в бутылку, в которую они с трудом протискивались через узкое горло. Грибов тётя Тася не ела, печёнка у неё была больная. Однако собирала и ревностно их заготавливала на зиму.

Мама привезла нас на новую дачу и через два дня уехала в город на автобусе. Цвела сирень, как она не цвела нигде и никогда, ни раньше, ни позже – странно, что под сиреневой тугой массой не рушились заборы, на которых она лежала, напоминая о ренуаровских или ещё каких девицах с титьками, вылезавшими из декольте, облокотившихся то ли на спинки стульев, то ли на благородные в цветах изгороди. В облаке сиреневого духа мы ломали протянувшиеся за заборы ветки – чем больше наломаешь, тем она лучше уродится через год. Эти ветки не лезли в жалкие вазы – пришлось сунуть неохватную охапку в железное ведро. Мама увезла сирень в город, обернув её мокрой тряпкой.

Автобус в Усть-Нарву стоил жутких денег – три что ли рубля один билет, так что и речи не было о том, чтоб приезжать каждую пятницу. Раз в две недели приезжала мама. Я считала дни, а уж в день приезда – минуты, и мы шли на автобусную станцию с букетом полевых цветов.

Потом уже, когда я влюблялась и гипнотизировала чёрный эбонитовый телефон – позвони-позвони-позвони – я поняла, что маму в Усть-Нарве я ждала со всем бешеным пылом, который позже обрушивала на ни в чём не повинных мужиков. Но с мамой было проще – я нисколько не сомневалась в том, что она меня любит и не догадывалась, что папу она любит, может быть, всё-таки больше, во всяком случае, наверняка хочет иногда, чтоб мы с Машкой под ногами не болтались.

То волшебное лето началось в мае, – меня забрали из школы чуть ли не на две недели раньше, – в школьной жизни – вечном ожидании каникул – две недели на дороге не валяются – всё ж приварок к летней вечности.

До того в книжках я читала про избушку на курьих ножках, про лес, про луг, про бабу Ягу и говорящих зверей. Лес, луг – где ж им уместиться в Сестрорецке?

На луг за лесом – как мы в первый раз попали? Там росли любимые Бабанины цветы – купальницы – и много-много! А потом в середине лета выросли огромные шуршащие, если нос засунешь в синюю глубину, колокольчики – да нет, колокола.

Под соснами-под ёлками невзрачные цветы, но за название как не полюбить – одноцветка крупноцветная, грушанка.

Нам было чем заняться, – разрывая цветок на части, мы общупывали завязь верхнюю, или нижнюю, шпорец, пестики-тычинки. Папа привёз из города книжку – определитель растений, а определителя птиц не привёз, потому что цветок разложить на составляющие можно, а у птицы перо из хвоста не выдернешь.

И с тех пор – узнать, как называется, – это и есть – познакомиться. «Встань передо мной, как лист перед травой!»

У папы был отпуск, и мы с ним вдвоём отправились путешествовать автостопом по огромной стране Эстонии. В Тойле мы ночевали на пляже, а утром прятали палатку в кусты за дюну – пограничники запрещали ночью находиться на пляже – ещё уплывём во тьме в дружественную Финляндию. А в Тарту ночевали реке с непроизносимым названием, кажется, Йыхве. Наломали лапника, поставили палатку в смеси брезентового с еловым запаха. Спать нам долго не давала какая-то птица – она вопила дурным голосом выпи – наверно, и называлась выпь – от «вопить».

Утром в чинном чистом городе молодой человек сказал нам: «я по-русски не говорю».

У меня был большой спичечный коробок, и я поселила в нём на травке огромного зелёного кузнечика. А потом и второго.

Когда мы вернулись, я – не вовсе ж садистка – их выпустила, и в августе листья смородины на участке стали все в дырках, а зелёные весёлые кузнецы скакали по саду, отталкиваясь длинными чуткими ногами.

У мамы отпуск – всегда в августе – мы чистили грибы на веранде, прожаренной через цветные стёкла вечерним солнцем.

Однажды пришла телеграмма: умерла Галя.

Другая телеграмма о смерти могла прийти – умирала от рака жена Бабаниного брата Туленька – а пришла вот эта.

Большая толстая Галя с косой, уложенной на затылке, Бабанина старшая сестра. Когда деда посадили, Бабаня с мамой переехали к Гале в комнату в коммуналке на Херсонской, где по ночам за стёклами звенели, поворачивая, трамваи. Вернувшись, дед недолго прожил с Бабаней – в той самой здоровенной комнате на Херсонской. Свою, выданную ему за отсидку комнату, дед отдал маминой сестре Жоре – Жорессе Ефимовне, названной так в честь Жана Жореса – я люблю про это рассказывать французским друзьям.

А комната на Херсонской – длинней, чем шире, с картинами в золотых рамах на стенках, с изразцовой печкой, с пятнистой ракушкой, в которой море слышно, если к уху её поднести, – эта комната принадлежала Галиному шведу – он уговаривал Галю уехать с ним в Швецию, но она родины не оставила, – кто ж без неё построит коммунизм в отдельно взятой стране?

Недавно я узнала от Машки, что никакой был это не швед – Галин любовник – вовсе даже еврей, после революции убравшийся от греха подальше в Швецию. Гале достались комната, печка, роскошные хрустальные бокалы, раковина, два кресла – близнецы того, где художник Бродский рисовал Ленина, и рояль ценной породы.

Мы с Галей любили сидеть на деревянной низенькой скамеечке, которая иногда стояла у входа в булочную. Зачем эти скамеечки у булочных? Мне почему-то кажется, что хлеб на транспортёре из грузовика сгружали в подвал, и к скамеечке прилаживали транспортёр. Ерунда какая-то. Зачем хлеб в подвал сгружать?

Перед Новым годом мы с Галей однажды в Гостином купили ёлочный шар. Розовый страшно твёрдый шар с выемками, отороченными серебром. Этот шар как-то ночью упал с ёлки на письменный стол – в комнате, набитой имуществом, предметы теснились, и ёлка под потолок на письменный стол наезжала. Шар глухо стукнул о дерево и не разбился.

Когда мы снимали в Сестрорецке, Галя жила с нами на даче, а в Усть-Нарву почему-то не поехала.
С какими-то ещё сёстрами отправилась в Сестрорецк и умерла там от сердечного приступа.

Когда мне было пять лет, она меня научила плавать. В несолёном светлом мелком заливе заводила руки мне под живот, а потом вдруг отпускала.

***
Мы шли по продутой дотла тропе высоко над морем – на крутом склоне качались зонтики на коротких, как у всех тут растений, стеблях – а сумасшедших деревьев нет – как выдержать дереву весь год просоленный ветер, зимние шторма.

Шли, наступая на пятки собственной жизни, и прошедшее время корчило нам рожи.

Галя? Раковина, печка, расстроенный рояль – каждый год на свете умирает какой-нибудь язык. Однажды по радио я слышала последнюю носительницу одного из индейских.

Мы с Машкой – вдвоём – помним Херсонскую.

Качаются в волнах письменные столы, чернильницы, ракушки, ёлочные игрушки и даже граммофон с трубой – прилив, шипя, выкидывает их на берег – печку, рояль, трамвайный ночной звон. Через тридцать лет, через сорок – кому будет подбирать эти обломки кораблекрушений?

Налетай, пока дают... И не перепутать бы, нам чужого не надо! Со своим бы разобраться!

И соломенная шляпка с цветами, как муха на арбузе, сидит на разноцветном остро пахнущем резиной, мяче. Волна, ещё волна – шипит, бросая пену на песок.
mbla: (Default)
Столбик каменный, щели между булыжниками, трава, полоска земли, мальвы, изогнувшись, из каменного ящика вылезли.

Выхваченные куски прошлого – дачная улица, или может быть, Утрилло. Проходят неторопливо за автобусным окном.

Рассказывала Патрику про лето на даче, про Бабаню, которая нас, троих девиц, безропотно терпела целое лето. Чехов  – сказал Патрик.

Танец, в нём повторяется и мешается чужое, своё.

Для меня трава в щелях между булыжниками на дачной улице ведь не той была, что для мамы.

Тоска по детству – тоска по безответственности, но она рифмуется с отсутствием права на принятие решений. Обратная сторона.

И довольно быстро понимаешь, что не хочешь каждый день на обед мороженое за 28 копеек, длинный цилиндр земляничного мороженого в шоколаде.

Глициния цветёт. Нежнее инея?
 
mbla: (Default)

А вот в Австралии, в каком-то отдалённом районе, открыли чохом десять новых видов пау-ков.

Такую новость услышала я в последних известиях.

Перед моим мысленным взором предстал Арагог!

Специалистов по паукам в мире мало – даже кузен Бенедикт интересовался вовсе даже насекомыми (спасибо Карамзину за это дивное слово – in-sect – на-секомое), всего, оказывается, на важных всемирных паучьих конференциях бывает человек пятьсот – не больше.

Как же я когда-то пауков боялась. От мамы унаследовала ужас перед ними и нелюбовь к изюму.

Да, тут уж не генетика – чистое воспитание – когда мама на даче видела паука где-нибудь на стенке, и Бабаню голосом, полным ужаса, звала, и Бабаня брала швабру, забиралась на стул, или на кровать, и скидывала бедного паука – кстати, почему бедолага не приземлялся на кровать? Или у меня вытеснилось какое-нибудь такое приземление?

Но страшней всех были крестовики в дачных сортирах, – мы снимали разные дачи в разных местах – но всюду обязательно в сортире жил толстобрюхий крестовик. Ты писаешь в самом беспомощном положении, с ужасом думая, что хлипкие доски отделяют тебя от ужасной ямы (к счастью, Декамерон был ещё не читан!), а над тобой крестовик на хлипкой паутине, – и он же может на тебя упасть – и что тогда?

Воистину несколько раз в день ты оказывался между Сциллой и Харибдой...

И всё-таки даже мама не всех пауков боялась – были ещё весёлые косисены – сенокосцы – они бегали по траве на длиннющих ногах, и мне кажется, что именно длина их тощих ног в сравнении с их худенькими серенькими тельцами с ними примиряла.

Крестовиков не люблю по-прежнему... Но в отсутствии дачных сортиров почти с ними не встречаюсь.

А в Провиденсе у нас с Бегемотом под потолком проживал дружественный чёрный паучок по имени Пантелеймон.

Последний паучий ужас – это когда во Флориде мы с Джейком увидели огромного чёрного паука в нашей пустой спальне на полу, когда всё барахло было уже в коробках, и должны были приехать перевозчики на грузовике и забрать наше имущество на корабль, чтоб оно уплыло за нами в Европу...

Мы подумали, что это, наверно, чёрная вдова – ядовитый каракурт, но я совсем не помню, что мы с ним сделали...

Воодушевлённая специалистка по паукам радостно сказала, что наверняка есть ещё какие-нибудь места в джунглях Амазонки, куда нога человека не ступала, и где наверняка найдутся новые пауки неизвестные науке. Ну, а может, с Марса, откуда совместный франко-японский марсолёт должен будет через несколько лет доставить образцы грунта, он привезёт ещё и каких-нибудь марсианских пауков?

mbla: (Default)
Вчера, когда я прочитала у Гали-Даны, что умер Волохонский, я вычла 1936 из 2017-ти, и получив 81, очень удивилась. Ну, понятно, что все уж немолоды, ну 60, – забыв, что 60 – это мы, семидесятники, – а как об этом помнить?

Казалось бы, можно уже привыкнуть, что уходит это развесёлое хулиганское поколение – чуть моложе родителей, старше нас на 20 лет, поколение, в нашей юности олицетворявшее вольность, – тех, кто свистел в два пальца, выбирал свободу не в смысле аккуратных уложений – а вот ту свободу без определения – с чайником вина, заваренным слугой, – с тем, что «хочу лежать с любимой рядом… а на работу не хочу», и «не надо нам колёс чтоб ездить друг на друге»…

Мы сейчас на чужом мне куске синусоиды – красными флажками огорожены опасности кого-нибудь обидеть, или куда-нибудь упасть – не забалуешь.


— Яму копал?
— Копал.
— В яму упал?
— Упал.
— В яме сидишь?
— Сижу.
— Лестницу ждешь?
— Жду.


Я один раз в жизни видела Волохонского. Какой-то в девяностые, когда все были живы, молоды, готовы к драке, был вечер, не помню уж где.

Марья Синявская выступала и изводила Алика Гинзбурга – он был с врагами, с приличными, с правыми, с «Русской мыслью», – и Марья радостно повторяла своё любимое «врагов надо душить в объятьях» и звала Гинзбурга на сцену, к ней на колени, и вспоминала московское прошлое.

А потом вышел Волохонский и долго, минут двадцать, читал коллаж – из разных священных книг – из Библии и из Корана, и из Махабхараты, и ещё откуда-то. Отрывки об уничтожении врагов.

Пусть уж там в углу покурит хоть нервно, хоть задумчиво Алексей Максимыч с вегетарианским «если враг не сдаётся, его уничтожают».

Э, нет, если сдаётся, его всё равно уничтожают, и перед тем ещё мучают, – так велят нам в один голос древние священные книги.

В печатном виде – на бумаге, или в сети – мне этот коллаж ни разу не встретился.

В текстах песен Хвоста, мне кажется, так мы по-честному и не знаем, что Хвост, а что Волохонский. Да и не надо знать.

Однажды мне попалась в каком-то журнале глава про Циклопа из Одиссеи в переводе Волохонского. Чудеснейший, по-моему, перевод. А бедолагу-Циклопа уж так жалко… Припёрлись эти мудаки к нему без приглашения, пожрали его еду… И вот так с хозяином обошлись. Васька, правда, со мной был не согласен, считал, что сам Циклоп нарвался, и что гостей не едят…


Ну-ка грянь жезлом железным
Да по глиняным по лбам
По красивым по облезлым
По поваленным гробам

На суд на суд
Покойники идут
На суд на суд
Полковники идут
За ними под-
полковники идут
Хреновину несут

В Вавилоне треснет башня
Небеса стоят вверх дном
Все дрожат а нам не страшно
Пусть смолой горит Содом

А нас а нас
Давно на небе ждут
Пускай еще
Немного подождут
Пускай сперва
Гоморру подожгут
А нам протянут жгут


Мы невинные младенцы
Двенадцать тысяч дюжин душ
Чистой истины владельцы
Мы всю жизнь мололи чушь

А нас а нас
Не тронут в этот час
А нас а нас
Сперва посадят в таз
Потом слегка
Водою обольют
Вот весь наш Страшный Суд.

mbla: (Default)
Когда-то в первую осень из двух проведённых в северной Флориде я страшно удивилась, что в несусветную ноябрьскую теплынь – в 25 градусов, когда каждый вечер мы залезали в бассейн на лужайке в центре нашего квартирного комплекса, падали жёлтые листья с обычных деревьев средней полосы, которые во Флориде тоже растут.

Что ж – сказали мне умные люди – листья реагируют не на тепло, а на световой день.

У нас сегодня 23 градуса – весна несётся, хлопая крыльями, ветками, осыпая лепестки с первыми расцветших вишенных и магнолий.
Завтра слабый дождик запахнет землёй и прибитой пылью, и станет 19, а в субботу и 14.

И видела я вчера, что сирень приготовилась на взлёте.

Цветенье – с опереженьем недели на две, но стойкие форзиции ещё не осыпались.

А листья – как всегда, их теплом не выманишь, тихо разжимают кулаки каштаны, в зелёном пуху тополь – как обычно в конце марта, деревья – доблестные хранители календаря.
mbla: (Default)
Предыдущее

ПРО ДЕРЕКА УОЛКОТА, ПРО ПЕРЕВОДЫ, ПРО СТАРЫЙ ДОМ И ФОНАРЬ ПЕРЕД КРЫЛЬЦОМ...

Умер Дерек Уолкот. В пятницу 17-го марта.

Я попыталась вспомнить, когда же мы с Васькой взялись за его книжку « The Bounty ».

Время течёт неутешным ручьём, бьёт по пальцам, опущенным в воду. И годы, дни тасуются в колоде, путаются. Ищешь опорные точки, радуешься, когда находишь.

Кто появился раньше в нашей жизни – Сильвия Плат, или Дерек Уолкот? Гляжу в пустые ладони – и этого не вспомнить.

Знаю, нашла! Дерек Уолкот пришёл позже, да! Когда мы его читали, я уже начала полуактивно пользоваться интернетом.

Цикл стихов Parang. По словарю – «гавайский нож». Но прочитав этот цикл, с неизбежностью задаёшься вопросом: а нож тут причём?
Притягиваешь за уши идиотские объяснения, придумываешь алогичную символику...

Васька терпеть не мог что-то выяснять, это его задерживало, – он уже где-то за сто километров на пятой скорости, а тут нудные люди копаются в мелочах. Ну, не академический он человек. Торопил меня безбожно. «В словаре же нож, – значит, нож». Лезть в сеть ещё не стало автоматизмом. Но всё ж полезла. Две минуты поисков, чтоб обнаружить, что parang – это ещё и определённый музыкальный стиль на Антильских островах.

Так мы избежали позора.

Выходит, Дерека Уолкота мы читали уже в 21-ом веке. Но точно до того, как я начала в 2004-ом вести жж.

Что ж – я сумела хоть и не пригвоздить год-месяц-день, так во всяком случае определить интервал.

Я купила книжку « The bounty » в магазине WHSmith на улице Rivoli. В густеющих сумерках перед Рождеством.

Я искала Ваське подарок – мне хотелось выбрать современного поэта, которого ему захочется переводить. Про Уолкота мы тогда знали немного – друг Бродского, нобелевский лауреат...

Запах книжного клея, в пять часов вечера уже темно, слякоть на улице, зажглись фонари. Я вытащила с полки тонкую книжку в жёлтой обложке, открыла, полистала. И выбрав ещё пару каких-то других англоязычных книг встала в небольшую очередь в кассу. Риволи была изукрашена к Рождеству.

Наверно, заканчивался 2000-ый год, и Новый век за углом.

Нам обоим Уолкот оказался очень близким. В его смеси классичности и современности. В его страстности и ностальгичности. В его осознании мира через пейзаж, в его отношениях с вечностью и временем.

***
Помнишь детство? Помнишь дождь, шуршавший вдали?
Вчера написал я письмо и тут же порвал в клочки.
Ветер унёс обрывки с холмов, и порхали они,
как чайки в Порт-оф-Спейн над долиной реки;
глаза наполнились старыми горестями до краёв,
будто лежу я в постели кверху лицом
и смотрю – низкие руины остаются от тающих в дожде холмов,
и всё пробую заглушить сердца смурного гром –
это дождь накатывается на Санта-Круз, следа не оставив от синевы,
щёки мокры, за последний луч солнца ухватываются холмы,
пока не исчезнут, а потом – далёкий шум реки, волны травы,
тяжёлые горы… Тяжёлые облака тканью лиловой тьмы
последнюю яркую трещину затягивают, и мир
спешит возвратиться к мифу, к зыбкой молве,
к тому как было уже однажды, да, было однажды…
Помнишь похожие на колокольчики красные ягоды в траве,
кустарники вдоль дороги и церковь в конце неопытности,
и шум ля ривьер Доре, сквозь деревья слышный едва,
запах свиной сливы, которую с тех пор я ни разу не нюхал,
длинные тени на маленьких пустых дорогах, где сквозь асфальт – трава,
от мокрого асфальта подымается варёный
запах, и повлажневший воздух ненадёжен, зыбок,
а потом дождь зачёркивает часовню Ла Дивина Пастора
и жизнь, состоящую из невероятных ошибок?


Мы читали, разбирали, потом Васька переводил, потом мы вдвоём редактировали – всё как всегда...

Когда книжка была закончена, мы написали Уолкоту письмо, попросив разрешение её опубликовать. Через некоторое время мы получили ответ. В конверте оказалось наше письмо, а на полях написано: «обращайтесь к моим издателям».

Обидно было. Просто очень обидно. Потом мы узнали, что Уолкот не хотел печататься бесплатно, и даже когда-то кому-то сказал, что Россия имеет все возможности ему, нобелевскому лауреату, заплатить за переводы на русский.

Мы срослись с книжкой « The Bounty » – «Щедрость». Васька всё время находил точки соприкосновения своей поэтики и Уолкотовской. И письмо мы написали очень не формальное. И вдруг – вот так.

Васька даже попросил вмешаться Кушнера, который с Уолкотом встречался в Нью-Йорке. Бродский их познакомил. И Саша Уолкоту написал. Напомнил об их встрече, очень хвалил Васькины переводы. Ответа он, кажется, не получил.

Ну, что ж делать – вышло как со всякой обидой – обиды со временем, в общем, проходят.

Противно, конечно, что такой близкий поэт оказался так сильно встроен в иерархическую систему. Но, наверно, мы могли бы и раньше об этом догадаться. В одном его стихе упомянуты несколько собратьев-поэтов, и как назло, все лауреаты Нобелевки. Будто клуб у них такой – нобелевские лауреаты.

А когда Васька отошёл от обиды, – не то, чтоб забыл дурацкое письмо, но оно виделось нам уже в перевёрнутом бинокле, – ему опять захотелось переводить Уолкота.

Роднит их с Уолкотом ещё и жизнь на перекрёстке – в двух культурах.

Конечно же, первая родина поэта – язык, поэтому Васька – русский поэт, а Уолкот – американский.

Но Уолкот очень сильно связан с родными Антильскими островами, а Васькина связь с Францией, несмотря на плохой французский, совсем не формальная – через всю нашу жизненную повседневную ткань.

Поэтика и у Васьки, и у Уолкота, чрезвычайно связана с пейзажем. И вот Уолкот пишет по-английски, но пейзаж куда чаще у него островной, карибский, а Васька пишет по-русски, но пейзаж у него прежде всего французский.

Последние годы Васька мало переводил. Хотелось успеть сказать самому, без посредников. Он гнался за стихами, как за зайцами в поле, а я, выходя на улицу, собиралась в комок, вдыхала, открывала глаза и уши – и брела, пытаясь не то чтоб ничего не упустить, скорей уж – за что-нибудь зацепиться, чтоб было что Ваське принести.

И всё-таки простои бывали, ну, как иначе. Мемуары закончены, парижская книжка закончена... Длинные дни, пока я на работе. Читал Лотмана, ещё какое-нибудь литературоведение, мемуары... Романы читать не хотел, разве что Гарри Поттера – по-французски (всё ж читал Васька по-французски совершенно свободно, а по-английски нет), болтался в интернете... В лес с собакой один он не ходил последние три года... И тяжело, и из-за глаз без меня рядом не чувствовал себя свободно не на асфальте. Ну, я бы со страху умирала каждый день, если б он один в лес ходил – разве что всю дорогу говорить по мобильнику... Выходил Васька на ближний пруд, сидел на скамейке, и Катя возле скамейки лежала, в траве, – нюхала, пошевеливая чёрным носом, палочки грызла.

Переводы могли б стать спасеньем от пустых дней, но ведь для того, чтоб переводить, надо было найти кого-то, кто зацепит.

Попробовали Марка Стрэнда. Мы тогда в Дордони две недели жили с Бегемотом , с Катей и с Альбиром. Переменилась погода – сначала стояла засуха, жара, которая закончилась бешеным ливнем, грозой. И как раз Альбиру настала пора уезжать. Мы отвезли его на поезд.

Вернувшись домой, я села с Васькой работать, стали мы Стрэнда читать. Васька всё время к нему, как мне казалось, придирался – и тот стих не хотел переводить, и этот. Но что-то всё ж разобрали, подготовили к переводу.

На следующий день Васька с Катей, которая уже тогда была больна, но мы этого ещё не понимали, остались днём дома, пока мы с Бегемотом гуляли по холмам-по долам. А вечером Васька был очень нерадостный.

«Нет – сказал – Стрэнд вгоняет меня в депрессию, не буду я его переводить».

Я ужасно огорчилась – не потому, что мне Стрэнд понравился – у него плоские всё-таки стихи, бумажные, и, да, я понимаю, что констатация уходящей жизни, немолодости – очень депрессивная. Вроде как читаешь его и думаешь, – чего тут огород городить, стихи писать... Но я так надеялась, что Васька зацепится за какую-то возможность повседневной работы, так нам было это важно – но ведь не жевать же промокашку...

И опять полил дождь, и старый каменный дом, идеально защищающий от жары, отсырел, и Ваське захотелось включить отопление. В полутёмном доме, пропахшем липой, листьями, острым духом травы после дождя.

И вместо переводов Стрэнда Васька написал своё. Я всё пыталась сфотографировать наш фонарь у крыльца. К полуночи его гасят, и окутывает полная тьма, и где-то совы ухают, и ещё какие-то загадочные птицы кричат.

Горел вечерний фонарь и освещал колышащуюся занавеску дождя.

ГНОМАНИСТИЧЕСКИЕ СТИШКИ
или Июньский дождь

Подставясь дождику ночному,
Нелепый жёлтый остолоп –
Фонарь огромен возле дома.

Насажена на круглый столб
Светящаяся пирамида
(Столб средь стволов – не ствол, а стёб!)

Но с фонарём того же вида
В ночных кустах гуляют гномы...
Я может, к ним навстречу выйду
(Не всё же отираться дома!)

Замечу и каштана скрипы,
И то, как дождик лупит липы,
Как в жёлтом свете фонаря
Несильный дождь желтеет тоже...

А вот когда с листвой дуря
Вдруг сам зазеленеет дождик –
Знай, что приблизилась заря,

Что даже может быть укроп
Покажется – секундно – маком,
Капуста – рыжим париком...

Да, это всё исчезнет днём,
Но вечер возвратит, однако,
Первичность истинных ночей,

То главное, что отличает
Весёлых гномов от людей:
Они расцветки замечают!

Ведь листья им куда важней
Всей логики людских затей.
И наш абстрактный вкус идей
Великодушный гном прощает:
Он меж кустов бродя, качает
В руке фонарик цвета чая.

Настал сезон цветных дождей!

июнь 2011


И настроение, испорченное Стрэндом и пустым днём сразу улучшилось.

Тогда мы почти захлопнули дверку переводов, но щёлочку всё ж оставили – и в неё время от времени протискивался Уолкот. У нас было несколько его книг и иногда мы открывали толстую книгу лирики, и что-то вдруг захватывало, и Васька одним духом переводил.

***
Очередная дырка в моём мире образовалась. С Уолкотом было родство, не просто – чужие стихи.

***
Названье этого городка никак не вспомнить; яркий, шумный,
он дрожал от ярмарки, флагов, лета – людей было столько,
что яблоку негде упасть – очень французский, нарочито остроумный,
казалось, что вся Европа сидит тут на пляже, или за столиками;
воздух в пятнах, в бликах солнца, как на картинах Монэ,
широченные пляжи; ах, да – это где-то возле Динара,
город с названьем, в котором ещё дефис – в Нормандии, кажется мне,
или в Бретани? Отлив обнажал огромность
песка, откатывался тяжко и яро
Я жил в открытке. Дул холодный ветер, но
я сделал хорошую акварельку,
вот она у меня на стене. И хоть было это давно,
время пробегает, ничего не меняя, по её поверхности мелкой,
отмели приливом не покрылись, и крошечные
фигурки вдали – человек прогуливает собаку. И так спокойны
краски, их время не тронуло. Но оно отчуждает.
Столько смертей – настоящая бойня!
Эта безумная коса слепо косит друзей, и цветы, и лето,
могильный городок у моря занимает всё больше места,
и единственное оставшееся искусство – это
приготовление к молитве.
Так вот для моего Hic Jacit эпитафия: «Здесь
лежит Д. У. И место это вполне подходит, чтобы умереть».
Да, так и есть.
mbla: (Default)
Домик – вроде, большая машинная улица, индустриальная пригородная, но к счастью, тут не очень тесно, и домик отступил от тротуара в глубину вполне приличного садика.

Острый запах влажной земли, гиацинтов, и ещё какого-то неуловимого сладкого вечернего цветенья. Опять чья-то жизнь проходит мимо  – с качелями, с детской горкой в траве, с разбросанными игрушками.

Каждый день какое-нибудь новое дерево зацветает, и проходя мимо абсолютно белого вишенного – укол то ли совести, то ли обиды – это белейшее дерево с тысячей цветов заслужило, чтоб ему раз в год поклонялись, его на дворе праздник! А мне б на него глядеть, расслабившись, – деревья на дурацкой полной машин улице цветут, запах мокрой земли, – отрывной листок календаря с рабочим и колхозницей в красной косынке летит в мусорное ведро – а в голове, нужной, чтоб шляпу носить, но я-то не ношу, сплошная суета недоделанных  дел, выборы через месяц с хвостиком, конец семестра, подготовка к осеннему, вопросительные знаки...

В марте 2005-го я впервые в жизни фотографировала цветенье – моим первым цифровиком, а на плёночный я вообще никогда не снимала... По дороге на работу на остановке я сфотографировала жёлтую запутавшуюся в изгороди форзицию, ярко-красные цветы айвы в чьём-то саду... А в субботу мы с Васькой поехали к ослепительно белой вишне, которую я приметила за несколько дней до того из автобусного окна и до субботы предвкушала, как мы её с аппаратом навестим...
mbla: (Default)
На стекле толстые блестящие капли, за стеклом топорщатся голые тополя – за прошедшим стеной дождём. Только капли на стекле остались.

У меня целый день занятий – 7,5 часов – студенты задачи решают, а я в окно гляжу.

Вчера днём я нырнула в кровать, – любимое наше с Васькой дело по воскресеньям – «пойдём поваляемся».

Закрыв глаза – снип-снап-снуре – ещё минутку – пурре-базелюре – Катя вздохнёт в коридоре ньюфским особым вздохом – медленно гаснет театральный свет, комната заполнится полупрозрачным туманом – хлопнул в ладоши – встань передо мной, как лист перед травой, день недавний, день вчерашний – дышит рядом – близок локоть, да не укусишь. Мама говорила: «укусишь локоть, поедешь в Париж». Локтя не укусила, а в Париж поехала.

Отвязать бы лодку, плоскодонку, – можно почти не грести – пусть течение несёт – не хочу по молочным рекам с кисельными берегами, не люблю киселя. Пусть по Дордони несёт, чтоб цапель встречать, и чтоб зимородки синими блестящими боками сияли.

Дождь в окне на минуту показался мне тающим на асфальте снегом.

Под детские птичьи перекрики во дворе за окном я провалилась в сладкий воскресный весенний сон.

Почему зимой стекло не пропускает звуков? А ведь просто – зимой в пять часов уже тёмная ночь, дома дети. Тихо. Пусто. Только фары по потолку изредка мажут.

Иногда к детской площадке от нас через большую улицу воскресными в солнечных пятнах ранними весенними вечерами подвозят в фургончике мороженое, и фургончик, созывая детей, играет лютневую музыку.

Неисповедимы пути. Когда мы с Васькой разбирали Уолкота, – наш музыкальный фургончик приветственным кораблём прогудел тропическим островам, куда Ваське так хотелось попасть, и куда мы так и не съездили:

***
Ничего кроме солнца – улица раскалена,
горячее море в рамке между разваливающимися домами,
а потом подымается слабая от жары, вялая волна,
будто кто-то смахивает мошкару с глаз старческими руками,
да ещё выводок утят канареечного цвета… Вот он, Грос Илет,
с его воскресеньем, потягивающимся в постели, с грузовичком
мороженого, жужжащим всё ту же музыкальную фразу,
тот же механический вальс – все грехи твои кружатся в нём,
всё твоё детство, а теперь уж и детство твоих внуков сразу,
будто пастушка на шарманке медленно вертится, и звук,
серебряный сверкающий звук, словно мелкий дождик на солнце.
А в три часа – ослепительный блеск пустоты вокруг,
и дремлющий мороженщик,
уставясь на дымящийся асфальт, никак не проснется.
Можешь с тем же успехом перекреститься, но прощенья не жди
за то, что ты всё ещё делаешь, за то, что когда-то сделал,
вот так же этой мёртвой улице даже не снятся дожди,
и остаётся ей только слушать посвисты дрозда и воркованье белой
горлицы в зарослях терновника, когда ветер зашевелит вдруг
бамбук, постукивающий в налетевшей прохладе,
когда любое имя у тебя в голове – только ЕЁ имя,
а сейчас нету даже и отчаяния – всё стучит и стучит бамбук,
дрозд пьёт, отряхивается, взмахивая крыльями,
и исчезает в запущенном саду за кустами густыми.
mbla: (Default)
Мы попросту поехали в Арль. Я его давно люблю – город на огромной реке. Рона в Арле, как Нева возле Петропавловки.

В 2000-ом мы прожили там пару дней с Васькой, с папой и с Нюшей. С Васькой и с папой ездили из Арля в Камарг, а Нюша ждала нас в гостинице.

Вечером мы сидели за столиком возле арен, и по бледнеющему высоченному вечернему небу чиркали стрижи. Потом стемнело. По городу катались, клаксоня, машины, из них высовывались люди и махали флагами – Франция у кого-то выиграла в футбол.

Гостиница наша была на маленькой площади, в номере был балкон, и с нависавшего над площадью балкона я глядела на уличную жизнь.

Это было вчера – в 2000-ом году.

А вчера год назад дул мистраль, когда мы приехали в Арль, и нам совсем не захотелось гулсть вдоль большой реки – мы высунули на набережную носы и тут же скрылись в маленьких тёплых жёлто-оранжевых улицах. И это было отлично – пустые улочки и тёплые стены.

IMG_2010

Read more... )

IMG_2187



IMG_2196
mbla: (Default)
Сегодня утром, допивая кофе, я как всегда посмотрела на телефоне, когда мой автобус, и увидев, что на тот, до которого 3 минуты, я не успеваю, а до следующего целых двадцать, подумала – вот и отличный повод поехать на работу иначе, на RER, – через город – выскочить на Cен-Мишеле, глянуть на Нотр Дам, - первым взглядом из неглубокого подземелья, с лесенки наверх – парижское метро – лесенки, лестницы, – Васька всегда жаловался. Нет, эскалаторы бывают, конечно, но очень не всюду. А на нашей станции и вовсе иногда по неизвестным причинам месяцами эскалатор не работает – наверно, для улучшения здоровья и тренированности населения – чтоб каждый день по лесенкам бегали.

Я ехала в поезде, слушала совершенно неизвестного мне французского современного саксофониста Гийома Перре, который мне неожиданно понравился. По радио он играл композицию, вроде как посвящённую истории джаза, – начиналась она с таких очевидных тридцатых годов. Он выступает всегда один, играет на саксофоне и использует педали, позволяющие управляться ещё и с ударными.

В окно глядела, не доставая из рюкзака планшета, на котором читаю, заканчиваю уже, «Ворошиловград». За окном ни шатко, ни валко, – серенькая невнятная кисея. Я лениво подумала, что перейду набережную – и в садик возле St Julien le Pauvre, – ещё раз обернусь на Нотр Дам, а потом проверю, распустились ли уже нарциссы.

Поезд шёл вдоль Сены, мы подъезжали к Марсову полю, и в окне стеклянные дома Front de Seine неподалёку от Эйфелевой башни.
Мимо этих стеклянных домов, построенных в восьмидесятые, очень забавно ехать – там конторы, и за стеклом видишь людей за компами, иногда поздно вечером светится пара окон на здание, а за ними сидят-корпят.

Один из этих домов очень округлый, нет в нём прямых углов, и на высоком этаже за округлым стеклом, глядящим на реку, сегодня горела какая-то лампа под стеклянным абажуром, и казалось, это маяк, – чайки над рекой, баржи по рыжей воде проплывают.

Васька где-то читал, что по ночам корабли, шедшие по широченной возле Руана Сене, ориентировались на лампу в окне господина Флобера – он по ночам писал свои романы. Правда ли, нет, наверно, можно узнать, да неважно.

Когда-то капитан в тапочках на босу ногу на барже-самоходке докинул нас вместе с нашей лодкой по имени Бумбурум до верховий Свири, подарил нам лоцию и красный советский флаг. Мы несколько недель неторопливо плыли по Свири к Ладоге на вёслах. Флагом моя подруга Оля повязывала голову от солнца, а по лоции мы научились понимать створные знаки и вообще стали специалистами по речному судоходству. Жаль, если не используешь повседневно знания, они не держатся в голове...

Нарциссы в саду у St Julien le Pauvre ещё не распустились, но жёлтые стрелы бутонов смотрят вверх, и раскрылись уже мелкие белые колокольчики, которые не знаю, как называются.

Парусник у Jussieu всё стоит на тротуаре возле института арабского мира. Надеюсь, что он прижился, а не просто приплыл на выставку, посвящённую Синдбаду-Мореходу, которая там сейчас проходит. Надеюсь, что паруснику среди прохожих не слишком скучно.
mbla: (Default)
Предыдущее

ПРО БЕЗРАБОТИЦУ, ПРО РАБОТУ – ВСЯКУЮ РАЗНУЮ НЕ ЛИТЕРАТУРНУЮ, ПРО ФРАНЦУЗСКОЕ ГРАЖДАНСТВО, ПРО ЭКСКУРСИИ, ПРО ПОЕЗДКУ В ВАШИНГТОН, ПРО АСПИРАНТУРУ, ПРО РЕБЯТ ИЗ АЛЖИРА, ПРО НАУЧНУЮ РУКОВОДИТЕЛЬНИЦУ, ПРО НАКОНЕЦ НАЙДЕННУЮ НИШУ…

В мае 92-го я потеряла работу. Бодро наступал уже забытый нынче кризис девяностых, когда впервые в обозримой истории, а в необозримой, собственно, не было слова «безработица», на улице оказались люди с образованием, казавшимся абсолютно надёжным, незыблемым – компьютерщики, менеджеры…

Наша фирма занималась компьютерным управлением производством – мы не столько писали новые, сколько поддерживали уже существующие программы – в клиентах наших состояли и цементный завод, и атомный реактор…

Каждый год мы получали приносящие немало денег заказы, в основном, по улучшению и мелким изменениям в работающих системах.

А тут кризис на дворе. И заказы не идут. Вроде, обещают завтра, – после дождичка в четверг, когда рак свистнет на горе, но вот не сегодня...

Несколько месяцев мы работали впрок, в надежде на то, что, как всегда, нам заплатят, – и фигвам.
Общее собрание. Вроде бы знали, что нет заказов, могли бы подготовиться, – и всё равно – вдруг. И поделать ничего нельзя. Зарплату нам платили по закону до сентября, но ходить на работу не надо было – нечего было там делать...

Сначала лето, вроде как немножко каникулы, ещё не очень страшно, ещё под наркозом, страх только изредка свербит, он отодвинут на осень, лежит, свернувшись колечком, посапывает. Потом осень, потянулись месяцы, не так-то их было много, а казались вечностью.

Тогда-то я не знала, что вытянула щасливый билет!

Жить без работы невыносимо – меня охватило какое-то состояние смеси стыда (очень было стыдно пособие по безработице получать) и зависти – ко всем, кто работает.

Как-то утром я стояла у окна, глядела на улицу и думала: вот, люди встают по будильнику и идут, хоть на самую дурацкую, но работу, а у меня и такой нет. И казалось мне, что любая, какая угодно работа, – это такая вот привилегия – есть работа – ты устроенный член общества, нету – и ты бесправный бедолага на обочине жизни.


Read more... )
mbla: (Default)
Невесомый размытый свет прорвался через тучевые бугристые облака заполонившие небо, – у Моне, вот такой свет опрокидывается в Сену между рядами пирамидальных тополей в Нормандии.

А меня за окошком рыжая крыша и орешник, завешанный серёжками.

Утром я пила кофе, стоя у окна, глядя на сорочью жизнь – даже нельзя сказать, что подглядывала, – они не скрывались. Мужик-сорОк приволок прут длиннющий, тётенька-сорока этот прут схватила за другой конец, стали они его пристраивать в гнездо, и явно не согласились, – типа повздорили о том, куда шифоньер помещать – в этот угол, или в тот. Тётка так обозлилась, что ваще наскандалила – вроде как, и не надо мне твоей мебели, чуть не заклевала муженька, он прут бросил – если шёл кто под тополем, так ему прутом по башке, – ну, против бабы не попрёшь – полетел за другим прутиком, приволок, тут уж она была поблагосклонней, и стали они вдвоём, как голубки нежные, гнездо благоустраивать, чтоб не так топорщилось.
Из автобуса я считала нарциссы и крокусы,– ещё со счёта не сбиваюсь, ещё не раз-два-три-много, но вот-вот собьюсь. И еле слышный невесомый предвесенний запах мешался с тёплым густым хлебным из дверей булочных.

Середина февраля – когда-то деньрожденное время – мама, папа, баба Роза – гости вот-вот придут, по накрытому столу бродит кошка Пуська – пробует от разных яств – рыночного творожка пластами отведала, сметанки, а нам с мамой потом заравнивай – заметай её наглые следы. Мама никогда не делала салата «оливье», два вида праздничных ужинов бывало – либо картошка с прикладом – с солёными грибами, с кислой капустой, либо просто торжественный обед – ну там бульон из языка, а потом язык с зелёным горошком, если в заказах у бабы Розы – юрисконсульта Управления Торговли – такой ценный продукт, как язык, попался.

Ирис написал, что сходил на школьный вечер, а школу закончил 44 года назад. Нет, 44 бывает весёлых чижа, или, может, ужа – жили в квартире 44 – сорок четыре весёлых...

Как говорит мой шеф: « la vie est injuste. » Тут уж не попишешь...
mbla: (Default)
На глянцевой бумаге прокручивается Средневековый календарь – сегодня из автобусного окна – в траве первые нарциссы – двое распустились, жёлтые бутоны на остальных. И перещёлкивая станции на карманном приёмнике – вдруг на джазовой –Армстронг. Рекламы с огромной малиновкой на автобусных остановках – еда для птиц – 50 жирных шариков за 6.95 – налетай, кидай в кормушки.

Машка продолжает перепечатывать папины письма. В годах большие перерывы – не так-то часто родители расставались.

Письма 57-го года, когда мы с мамой жили на даче в Луге, письмо 60-го из командировки, из Череповца, письма 62-го из Латвии, куда мы ездили вдвоём с папой по приглашению деда, папиного отца, который через целую жизнь необщения вдруг решил, что хочет дружить – и с папой, и с бабой Розой, и с мамой – со всеми нами - и пригласил нас с папой на Рижское взморье в дом творчества латышских писателей.

Какое дед, московский редактор детгиза, имел отношение к латышским писателям, не знаю, – а в этих папиных письмах мешается то, что помню я, с тем, что совсем не помню. И хочется скорей ответить, обязательно ответить – а как же ты забыл написать маме про спаниеля – он жил у писателя Юры – смутно помню негромкую улыбку, худого доброжелательного человека – кажется, он вскоре умер очень молодым от рака.

Спаниель – как же его звали, какого он был цвета – уши – Юра говорил, что он их берёт в зубы и несёт ему по утрам в кровать.

Яхта – плаванье по Даугаве (наверно, всё-таки мы вышли в залив?) – кажется, несколько лет потом казалось – ничего нет прекрасней – и купаться с яхты – прыгать в воду.

А вот про пинг-понг папа пишет – девочка Лена научилась играть, и надо будет дома найти возможность продолжить. Да только не нашли.

Пинг-понг – тоже важнейшее из Риги.

Эта девочка, по папиным словам, была ему отличным спутником. Что я про неё помню? Думаю, что и в самом деле не капризничала она, ничего не выпрашивала, но была редкая трусиха и взрослым любила угождать. Совершенно не уверена, что мне бы понравилась эта девочка. Вряд ли жадная, но конечно, - центр собственного мира, укутанного родителями в волшебный защитный кокон. И постоянный страх – вдруг что-нибудь случится с мамой – страх аннигиляции, уже потом страх обственной смерти.

Жили – не тужили – да как тут ответишь – письмом в шестидесятый год.

И с каждым из нас так – кинешь камень...

КРУГИ ПО ВОДЕ

Над озерцом – где-то или нигде.
Запустил я лёгкий и плоский камень,
И разбежалась она кругами, проскальзывая по воде,–
Концентрических лет прозрачная память.

За кругом круг всплывал и за годом год.
В каждом круге по негативу –
Пластинки старинного аппарата.
Зыбко, едва узнаваемо... Только вот –
Трудно всё рассмотреть, если снимок не отпечатан!..

Перемешались пейзажи, лица и города:
На Пантеон наложился Исакий – купол на купол,
А за королевами, населившими Люксембургский сад,
За этими подобиями закутанных в средневековье кукол,
Просвечивает барокко: полуголые итальянки стоят
В аллеях Летнего Сада и глядят неизвестно куда.

Всплывает месьё Лафонтен с маленькой на ступеньке лисой,
Но чуть поверни голову – и взгляд случайный косой
Упрётся в Крылова.
И живее он, да и зверей там побольше тоже!
Дом Книги сверкнёт, стёкла смешав, за «Самаритеном».
Где-то белые колонны лепятся к жёлтым стенам,
И стилизованные рожи с фронтонов передразнивают прохожих.

Круги расширяются. Теперь на них
Найдётся место и настоящим лицам.
То там, то тут мелькают:
Кто-то в центре кадра оказаться стремится.

От снимка к снимку он всё меньше лохмат,
Волосы цвет меняют: и не только виски...
А губы по-прежнему сложены – тот же мат –
Да над клавиатурой тень от пальцев той же руки...

Вдруг непрошенный ветер взрябит поверхность.
Над водой две ивы светятся.
И – ничего – и темно:

А если камушек запустить – так наверно,
Он снова включит вневременное кино?

14 декабря 2011
mbla: (Default)
Машка, после ремонта занявшись разбором разнообразного имущества, засунула нос в сундучок, где хранились родительские письма, и не только погрузилась в чтение, но и стала их одно за другим перепечатывать и помещать в жж.

Кстати, оказывается, появился сайт, где постепенно выкладывают сканы дневников людей со всего света. Потрясающее начинание, между прочим. Рукописи не горят, дневники и письма – тоже!

Летом 52-го года папа с двумя институтскими приятелями ездил на каникулы на Чёрное море. Роман с мамой у них тогда уже явно начался, но решения вместе жить ещё определённо не было принято.

Читаю письма, и как водится, – вот и 52-ой год в параллельном мире живёт, да почему в параллельном – в моём.
Весёлые остроумные письма. И самолюбования, прямо скажем, в них немало. Ну, а с чего б иначе было?

Трое мальчишек, трое студентов без денег болтаются по южному Кавказу. Снимают какие-то странные жилища, какие-то комнаты, где иногда приходится вдвоём спать в одной кровати, купаются, кадрят девиц. Припевом – денег совсем не осталось.

Бесконечные цитаты из Ильфа и Петрова, но не только из них – ««культпоход в ресторан» – так, кажется, Зорька говорит» – пишет папа. Зорька из маминых друзей ещё до папы, из ближайших, из влюблённых.

Двое было самых-самых – Зорька и Олег. Но Олег влюблён не в маму, у него роман с её ближайшей подругой. А Зорька – в маму, вообще мужики вокруг клубятся.

Мама хороша невероятно – даже на старых фотках, кажется, видно, как двигается, смеётся, поёт под гитару и под рояль.

Надпись на огромном альбоме репродукций картин Русского музея, – я его листала, валяясь в кровати в детских простудах:
«О Вика-свет, сей красочный букет полотен Русского музея приносят в дар Олег, Элиазар.»

Зорька с войны вернулся хромой.

Картинки в папиных письмах – «крокодилы-пальмы-баобабы», – жены французского посла, правда, нету.

Все живы и юны, и аукаешься с ними со всеми, – «здесь и сейчас».

А потом я подумала – 1952-ой год.

Папа успел на войну. В 44-ом в 18 лет пошёл. Остальные ребята, небось, чуть моложе. Он поступил в институт после того, как вернулся из Берлина, где несколько послевоенных лет прослужил переводчиком у генеральского начальства. Привёз оттуда сервиз – тарелки с девочками-мальчиками на качелях. Потом мы с Бегемотом эти тарелки с полустёршимися картинками увезли в Америку, потом Бегемот, уезжая из Америки, их оставил Борьке Ф. И ещё папа привёз куклу Лену в бархатной курточке, зелёных брюках и с закрывающимися глазами. И плюшевого мишку.

В том параллельном мире, где пишутся эти плутовские письма, за шесть лет до того кончилась война, где «вправду стреляют», бомбёжки, эвакуация, голод...

Я никогда не спрашивала папу, приходилось ли ему убивать...

Про видеть смерть – да, иногда говорил – самое страшное, говорил, видеть смерть лошадей, – они же не выбирали человечьей войны...

Да – подумала я – как же здорово человек регенерирует – в фильме Лины Вертмюллер «Семь красот», чуть не в последнем кадре, спасшийся из лагеря Джанкарло Джанини радостно восклицает: «а теперь мы будем делать детей».

Потом я подумала ещё немного – 1952-ой год. Мамин отец сидит. Когда родители стали жить вместе, в феврале 53-го, Сталин ещё не подох, и они поэтому не поженились, и строили планы, что как только папа закончит институт, они уберутся из Ленинграда.

Родители не питали никаких иллюзий. Васька, из маминых лучших друзей, уехал, спасаясь от ареста, в Ростов, а маму таскали в ГБ и сказали там, что если она сотрудничать не станет, то плакала её учёба в институте. Она ушла из института сама, не дожидаясь отчисления.

Дело врачей в самом разгаре. Идут упорные разговоры, что приготовлены уже эшелоны, чтоб увозить евреев в Бирибиджан.
И эти письма – играющие, жизнерадостные, смешные – там и Сочи, и озеро Рица, и местные обычаи, и поезда – небось, студентам-железнодорожникам (папа в ЛИИЖТе учился) полагались бесплатные билеты...

***
История – однажды на Патриарших случилась история – «географии примесь к времени есть судьба» – « женский смех на руинах миров воистину неистребим»...

В параллельном мире – здесь и сейчас – стучит на стыках поезд...

Димка, Толька, Ромка... Тольку мы с Машкой знали, он даже жил одно время у нас в комнате на раскладушке, но этого я не помню, совсем была маленькая... А Ромку не знали, нет.

Мама – Вика – Витька.

Ребятам повезло, – Сталин подох вовремя, а потом и шестидесятые на дворе...

* * *
Прошлое — это как-то
случайно прочтённая книга —
Далеко, пунктирно и немо:
Оторваны титул и переплёт…
А что запомнилось ниоткуда — ярче, хоть бы и не было,
Подозрительно подробное — чаще выдумано, да вот…

Оно-то и возвращается,
С регулярностью карусельной кареты,
И если в скачке — какую-то мелочь — уронить под копыта коней,
Станет она дороже того, что было и нету:
Сами не выбираем, что окажется нам важней…

Над классическими воротами торчат барельефные рожи
То ли в картушах, то ли
Заполнив треугольный фронтон…
Это — ничьи портреты, но на кого-то похожи,
И рассказывают не меньше, чем лица
Из Веласкеса или с каких-то икон!

В музее «портрет неизвестного» позволяет, не обижая,
И жизнь его придумать, и не сказанные слова,
А известные — на то и известны, что каждому попугаю
Доступны, и тривиальны, навязли, как дважды два…

Конечно, соавтор художника, ты запросто переиначишь
Всякую биографию… Но мера есть и для нас:
Всё же тринадцатый подвиг Гераклу не присобачишь,
И не отправишь Суворова переходить Кавказ!
mbla: (Default)
Предыдушее

Про Вознесенского, про премию "Триумф", про Эрнста Неизвестного, про девяностые...

Васька всегда хорошо относился к Вознесенскому.

Как оно обычно бывает, – когда кого-то не любишь, всё ему в строку ставишь, а когда к кому-нибудь хорошо относишься, то прощаешь такое, за что другим, не любимым с отдельным не, готов в штаны с рычаньем вцепиться.

И Васька, который искал, где проявляли конформизм и соглашательство с советской властью многие достойные, но совершенно ему чужие люди, легко прощал Вознесенскому и Ленина, которого необходимо поскорей убрать с денег, чтоб не пачкали Ленина торгашеские руки, и многое другое.

И что Вознесенский самовлюблённый, и что он неумный, и что задрав штаны бежит за комсомолом – легко прощал – отчасти за стихи, а отчасти за то, что из приезжавших во Францию в семидесятые годы литераторов двое не боялись встречаться с одиозным эмигрантом Бетаки, – Вознесенский и Окуджава.

Встречались они обычно в кафе. Васька очень любил людей из Союза, потом из России, устрицами кормить. Что же придумать более парижское, чем сидеть зимой под газовой (нынче электрические почти всюду) обогревалкой, попивать холодное белое вино и устриц есть, вдыхая их острый запах моря.

***
В середине девяностых в выставочном зале Пьера Кардена, с которым Вознесенский был дружен, у него была выставка. Он, естественно, по этому случаю приехал, и нас на выставку позвал.

Мы пришли немножко раньше и лениво бродили среди экспонатов, которые Вознесенский называл «видеомами».
У входа висела уже виденная мной за пару лет до того хрень, – круг, а по окружности написано матьматьмать, или соответственно, тьматьматьма – кому как угодно.

Была ещё конструкция, которая производила что-то вроде пулемётной очереди, и на белой плите, перед ней стоящей, красными буквами вспыхивало «Гумилёв-Гумилёв-Гумилёв».

И ещё одно к тому времени вполне известное произведение, – стилизованная чайка с распахнутыми крыльями, и написано: «чайка – плавки Бога».

Ходили мы и с тоской думали, что же мы ему скажем. И в сотый раз обсуждали – ну, как же это бывает, что так талантлив такой неумный человек, вспоминали хоть «осень в Сигулде», хоть «Римские праздники», – да, сплошь целиком когда-то любимые книжки «Ахиллесово сердце» и «Треугольную грушу».

Кстати, и сейчас, если вдруг я возьму с полки и открою какой-нибудь из этих сборников, чего не делала лет десять, – опять захлебнусь стихами.
Read more... )
mbla: (Default)
Мне приснился Гольфстрим.

Нет, приснился – неверно, мне он привиделся, когда я плюхнулась в кровать вчера во втором ночном часу, как всегда получается в воскресенье, когда о наступлении понедельника с будильником в лапах помнишь умом, но очень жалко ложиться спать, прихлопывая воскресенье.

Он тёк мощной рекой по океану. И цвет его отличался от морского.

Таня Бен как-то сказала, что из самого пронзительного, что в жизни она видела, – была встреча океанов – Атлантики и Индийского на мысу Доброй Надежды – океаны были разного цвета – один зелёный, другой синий.

Я не запомнила цвета Гольфстрима – мне кажется, он был светлей моря вокруг, – эдакая река с водяными берегами.
Наш живительный Гольфстрим, который остановится, если мировое потепление не прекратится. И наступят у нас беспросветные холода.

А всё потому что вечером я смотрела на фотки пляжей в Пулье под снегом, заледенелых римских фонтанов, и думала, что холода на востоке, в Италии, а нас защищает добрый дядюшка Гольфстрим.

Хочется ему пожелать – вечности, о которой я думала вчера, поднимаясь с Таней в лесу со дна оврага по боковой дорожке, по которой я редко хожу.

Я вспомнила, как именно по ней шли мы солнечным вечером с Васькой и с Эдиком Штейном двадцать с лишним лет назад. И подумала про липкую глину под ногами, про подмороженные скрипящие листья, про круглый бок земли, прогретый летом, холодный в январе. Что там сохранилось? Можно ли дотронуться до глины, которая двадцать лет назад там лежала, а двести? Корни на дорожке. Сколько лет деревьям?

А в вечных льдах чего не найдёшь, вмурованным в ледяные глыбы. Или янтарь – с каким-нибудь древним комариком, влипшим в смолу...

August 2017

S M T W T F S
   1 23 4 5
6 7 89 10 11 12
1314 1516 171819
20212223242526
2728293031  

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Aug. 19th, 2017 11:12 am
Powered by Dreamwidth Studios