mbla: (Default)


..........................................................................
Подробности долой!  Ведь всё, что облетело:

 Лепнина и года –  касается не нас,

 И лица с этих фоток, рваных, пожелтелых

 Давно совсем не те, не здесь и не сейчас...

 

 Понять попробуй сам,  что мысль крутя задаром,

 Ты просто совместить пытался с дымом дым...

 И что нелепость вся не в том, что стал ты старым

 А в том, что всё равно  остался молодым.


За несколько дней до отъезда на каникулы мы с Бегемотом и с Машкой посмотрели «Луной был полон сад».

 

Машка смотрела этот фильм второй раз. Зимой он совершенно случайно ей попался, и она нам его привезла. Конечно же, я слышала названия фильмов Мельникова, но не видела ни одного – только с киношных рекламных плакатов смутно помню какие-то словосочетания.

Уверена я, что это были обычные, может быть, неплохие советские фильмы.

А тут – полное попадание, когда возникает ощущение, что между автором и героями нет вполне естественного барьера.

Ну, и да, снято семидесятилетним человеком о семидесятилетних людях – само по себе не то чтоб удивительно – почему б не снимать фильмы о своём поколении, – но тут дело и не в поколении, и не в социальной составляющей российской жизни двухтысячного года – это всё хорошо убедительно снято, но – совершенно для этого фильма вторично.

Наверно, только на собственной шкуре, до слёз, можно понять, о чём же говорил старый Джолион, когда он писал Ирен, что ужас старости не в том, что стареешь, а в том, что остаёшься молодым. Ужас, или наоборот благо – конечно же, благо, как бы иначе и жить.

И этот бесконечно грустный фильм обострённо об этом – и вся жизнь между военным детдомом и двухтысячным годом, между послевоенным лагерем и двухтысячным годом – не укладывается в линейное прохождение времени, в опыт, в прошлое – и оказывается, что та девочка Вера, увезённая из блокадного Ленинграда, и эта женщина – собственно, и отличий-то между ними нет. Тот мальчик Алёша и этот потрёпанный мужик – а в чём разница?

Внезапно умирает парализованный старик, к которому каждый день приходит Вера – бывшая школьная учительница литературы, сиделка, – она приходит к старику и читает ему Фета – «Луной был полон сад»

Вера умирает внезапно, на скамейке во дворе возле собственного дома. Из Америки приезжает на похороны её сын – хороший заботливый интеллигентный сын, да и почти все в этом фильме хорошие…

Сын с отцом, с Вериным мужем, присаживаются возле огромного пустого накрытого стола, и вдруг отец, Верин муж, срывается и бежит через город, через холодный слегка облезлый Ленинград, к тому потрёпанному мужику, мальчику Алёше, который любит его жену, ту девочку Веру из военного детдома, – у этих двух истрёпанных мужиков больше общего, чем у отца с сыном – да просто потому, что у сына собственная жизнь, другая… Которую Вера не структурирует.

Актёры все изумительные, но Шарко… Я видела её в «Долгих проводах» у Киры Муратовой, и видела ещё молодой у Товстоногова в «Традиционном сборе», там она играла совершенно проходную роль – девчонку-кассиршу, работающую на Крайнем севере, которая один раз только и появляется – и говорит, что вот если б у неё было много денег, то ведь удалось бы ей найти мужика, она б его тогда купила – до мурашек она это говорит.

И тут Шарко – та самая девчонка из детдома, которой почему-то семьдесят лет.

mbla: (Default)

Всё-таки северные европейцы – норвежцы, шведы – не такие как все – перефразируя Скотта Фицжеральда.

Книжку эту мне дала Софи, я никогда не слышала ни про неё, ни про её автора, фамилию и имя которого я не берусь произнести. А меж тем вики утверждает, что это один из крупнейших писателей двадцатого века. Родился в 1897-ом, умер в 1970-ом. «Ледяной дворец» написан в 1963-ем.

Я сразу погрузилась в Гамсуна, в Юхана Боргена, в Бергмана. Ни Гамсуна, ни Боргена я не перечитывала с юности, когда я обоих очень любила. От Весааса то же самое ощущение сжатой пружины, кипящего под крышкой котла. Снаружи спокойно всё, взрыв такой неожиданностью оказывается. Северяне они все, такие северяне.

Многомесячная ледяная зима. Тьма.

Начинается история с того, как девочка одиннадцати лет по имени Сисс идёт по ледяной ноябрьской дороге в гости к однокласснице по имени Унн. Снег ещё не выпал, но озеро уже под твёрдым льдом, и в этом неподвижном ледяном мире время от времени слышны хлопки – это лёд звучит, схватываясь ещё сильней и прочней.

В переводе на французский дело происходит в деревне – но очевидным образом, норвежская деревня, - это разбросанные по лесу неподалёку друг от друга дома.

Две девочки – Сисс местная, а Унн после смерти матери переехала к одинокой немного нелюдимой тётке. Унн очень хорошо учится и при этом ни с кем не общается, отвергая все предложения дружить. Сисс – весёлая заводила, главарь девчонок, – заинтригована, но все её попытки вовлечь Унн в общие игры кончаются неудачей. И вдруг Унн всё-таки приглашает её  в гости.

А дальше – сплошные вопросительные знаки.

Что между девчонками возникает? Детская дружба, первый проблеск любви? Невнятная сексуальность, ощущаемая то ли как грех, то ли как игра?

В этот вечер, который девчонки проводят вместе, им неловко друг с другом. Вся инициатива идёт от Унн, но при этом – ничего не происходит... Унн зачем-то предложила Сисс раздеться догола, и Сисс радостно разделась, считая, что они будут голыми беситься. Но нет – Унн решает, что нужно тут же одеться. Потом Унн хочет поделиться с Сисс каким-то секретом, но в последнюю секунду не решается. Только говорит, что из-за этого секрета она не попадёт в рай.

Сисс неловко, она так хотела дружить, – и вот наконец она в гостях у Унн, но девчонки молчат, секрет не раскрыт, и Сисс остаётся только заторопиться домой.

Книжка постепенно захватывает, околдовывает ледяным молчанием...

На следующее утро Унн прогуливает школу, чтоб оттянуть встречу с Сисс, в которую она явно влюблена. И вместо школы уходит гулять – далеко вдоль озера, к огромному водопаду, про который рассказывают, что он заледенел.

Когда Унн до него доходит, видит этот гигантский ледяной дворец, – она зачарованная, как за дудочкой,  проникает внутрь, идёт из зала в зал.

Дворец Снежной королевы? Он затягивает её, как мальчика Кая. Она заблудилась в комнатах и залах, и заснула.

К концу дня становится известно, что Унн пропала. Вся деревня ищет её и не находит.

***

А Сисс даёт себе клятву ни с кем не дружить и ждать возвращения Унн.

И проходит зима. И к началу весны тётка Унн примиряется с тем, что Унн никогда не вернётся. Она навсегда уезжает из деревни в неизвестные дальние края, на прощанье освободив Сисс от её клятвы.

И наконец весенней ночью ледяной дворец обрушивается, стекает в озеро с громом и плеском...

***

Странность этой ледяной жизни захватывает, окружает, проникает под кожу, в ней замираешь, как мальчик Кай, складывающий слово «вечность».

Нет, не хотела бы я родиться в Норвегии... И ни в какой другой скандинавской стране...

mbla: (Default)
Это одна из лучших книг, прочитанных мной за последнее время, и определённо лучшая прочитанная по-русски.

Она написана по-украински, но читая, забываешь, что это перевод.

Я отношусь к тем носителям русского, которые украинского практически не понимают, у меня нет даже минимального запаса слов.

Насколько я знаю, грамматика русского совпадает с грамматикой украинского, и может быть, поэтому при чтении Жадана по-русски кажется, что структура фраз в оригинале такой и была.

Я не живу в России 38 лет, и для меня книга «Ворошиловград» – столько же русская, сколь украинская, – это книга, написанная на обломках империи. Той самой, откуда я родом.


Она растёт из советского детства, из общего прошлого. И знаки этого прошлого разбросаны по книге – территория бывшего пионерского лагеря, где герои прячутся от дождя, открытки с памятниками Ворошиловграда, – красивые открытки с цветами отосланы мальчику из Дрездена, с которым в пионерском детстве переписывалась одна из героинь, а открытки с памятниками остались у неё.

Недаром книга называется «Ворошиловград», – исчезнувшим давным-давно с карт названием города Луганска.

И ещё – это проза поэта – собственно, в некотором смысле поэма. И это – античернуха. Скажи мне кто-нибудь, что может быть нежной и красочной книга, где в центре формального сюжета мафиозные разборки, не поверила бы.

А ещё «Ворошиловград» сильно перекликается с Кортасаром, с Маркесом, с латиноамериканской литературой, где часто сны переплетаются с реальностью, и не всегда ясно, где точка перехода.

И не выспренной, а прожитой оказывается прямолинейная мораль этой книжки: «дело в ответственности в благодарности» – люби тех, кто рядом, спасай их, и они тебя тоже спасут – и это относится к людям не больше и не меньше, чем к овчарке по имени Пахмутова – делай что должно, и будь что будет.

И хочется перечитывать, читать эту книгу – может быть, не от начала к концу, а задом наперёд – читать про реку, про степную жару, про прохладную осень, про город, про холмы, про бесконечную трассу, про не-предательство.
mbla: (Default)
По наводке Ишмаэля и Луки я с опозданием на тридцать лет прочитала ещё одну книжку Ирвинга.
Недостатки у неё, в общем, те же, что в «A prayer for Owen Meany». Она слишком многословная. Впечатление, что Ирвингу было никак не поставить точку.

Тем не менее, читала я её почти всё время с интересом.

Может быть, было бы лучше, если б книга делилась отчётливо на две части – том первый и том второй. Ведь это же толстенный роман, с половину «Саги». А деление той же «Саги» на тома не произвольно – и даёт законченность отдельным частям, которые могут восприниматься, как цельные книги.

Скажем, самый, на мой взгляд, прекрасный кусок – про то, как юный Гарп живёт с матерью в Вене – начало писательства, отношения с проститутками, пятидесятые годы, тень прошедшей войны – эта часть такая живая и подлинная, что пока её читаешь, Ирвинг кажется больше, чем он есть...

И сюда же матрёшкой входит первая книжка Гарпа. Эта повесть в романе вполне завершает готовую книгу, в которой рождение и детство Гарпа оказываются заставкой.

Но на самом деле, всё это вместе меньше трети романа.

Американская часть – собственно, жизнь взрослого Гарпа, – мне сначала показалась затянутой. Потом в неё я тоже вчиталась. Но всё-таки предпочла бы, чтоб первая часть была отдельным томом.

Вообще же в целом «The world according to Garp» обладает крайне важным свойством настоящего романа – читая, вписываешься в жизнь людей, о которых Ирвинг рассказывает, и книга становится и о тебе тоже, и о твоём...

С любимыми романами ведь всегда возникает симбиоз – их проживаешь.

Я читала очень подробную прозу, медленную, срасталась, узнавала в фобиях Гарпа свои собственные, в его постоянном страхе за близких свой собственный страх, – и вдруг, когда ничего плохого не ждёшь, ужас происходит.

Сначала один. Потом другой, третий – с небольшими перерывами.

И задумываешься – а не многовато ли ада на одну жизнь?

А продолжая дальше – осознаёшь, что в мире Гарпа отчётливый перебор насилия.

Следующий вопрос, который у меня возник, – а нету ли в американском психологическом мире много больше, чем в других мирах, подспудного насилия, угрозы, страха насилия?

Автокатастрофы, изнасилования, убийства...

Как американский страх леса – лес, это – чужое и опасное, глядящее в окна.

Так и повседневность – чужое и страшное дышит рядом – мир Гарпа естественно включает страх перед всем, что за собственными пределами. Безглазое чудовище колышется.

***
У Ирвинга, к счастью, нету этой черты современного типического взгляда, в котором мужик – потенциальный насильник, а женщина – потенциальная жертва, взгляда, из-за которого мне так неприятен нынешний феминизм. У Ирвинга – насильники обоих полов. Убивает Гарпа оголтелая феминистка, после того, как другой оголтелой феминистке, с этой вовсе незнакомой, чудом не удаётся его убить...

От того, что насилие совсем рядом, непрерывно присутствует, оно банализуется – убийца Гарпа после психиатрического лечения выходит из клиники, сходится с кем-то, детей рожает, – ну, убила, ну, вроде как, – бывает.

Кстати, ещё любопытно – типическое по нынешним временам обличение общества, – что дескать, оно (общество) всегда жертву-женщину обвиняет в том, что та сама виновата, рокируется в истории с Гарпом – окружающие Гарпа люди предостерегают его, что не надо залупаться.

И Гарп, жертва-мужик, оказывается сам-виноватый... Его убивает женщина из секты, против которой Гарп выступил...

Мне давно уже кажется, что на глубинном подсознательном уровне у человека, воспитанного в постпуританской культуре, психологически секс связывается с насилием, – от этого происходит очень много бед – с двух сторон – с одной оказывается, что насилия (не обязательно сексуального, просто насилия) в постпуританском обществе больше, а с другой – от страха перед насилием, от поисков насильника в себе, постпуритане ищут его там, где его вовсе нет...

***
И ещё, конечно, «The world according to Garp» – книга о писательстве. И матрёшечная структура очень хорошо тут проработана. Джон Ирвинг пишет книгу о мире по Гарпу, Гарп в свою очередь пишет книгу о мире по Бенсенхейверу, который, правда не писатель, а бывший полицейский.

Мать Гарпа написала книгу о собственной жизни, и эта книга оказалась столпом феминизма, при том, что мать Гарпа – не феминистка, и книгу она написала о неверности стереотипов, и о свободе жить так как хочется. Но стереотипы, о которых она, это отнюдь не стереотипическая недооценка обществом женских способностей, а стереотипическая оценка обществом желаний и целей людей.

И не стала ли бы следующая книга Гарпа, если б его не убили, книгой об Ирвинге?
mbla: (Default)
В этом году столетие Миттерана, и по этому поводу историк Jean-Noël Jeanneney уговорил Anne Pingeot, женщину, с которой Миттеран был вместе много лет, опубликовать его письма к ней и его дневники, написанные для неё.

Она перепечатала письма и дневники, снабдила их комментариями, иногда очень трогающими проникновением в тот тесный круг жизни, где собственный язык. Вот например, миттеранская машина в этом языке именуется домашней тапочкой.

Получилась книга в 1200 страниц.

А на France culture только что неделю по вечерам передавали беседы Jean-Noël Jeanneney с Anne Pingeot.
Сначала меня просто привлёк её голос, живой естественный низкий голос, как будто не на публику совсем она разговаривает, а дома, за столом.

Я её услышала утром по дороге на работу – несколько минут, выдержку из вечерней с ней передачи.

Вечером я радио не слушаю, но голос меня задел, и я потом нашла все эти передачи в сети и подряд послушала.

Мне было не оторваться.

Миттеран когда-то меня порадовал ответом приставучему журналисту. Он выходил из ресторана с молодой женщиной, и настырный журналист подскочил у нему с вопросом: «это у Вас внебрачная дочка?». Миттеран ответил: «Да, ну и что?»
Я так живо представляю, как он смерил журналистика взглядом, поставил на место.

Anne Pingeot – мать этой дочки. Девочка давно выросла и преподаёт литературу на младших курсах университета Сен-Дени под Парижем.

С шестидесятых годов Миттеран жил на два дома – с Анн и со своей официальной женой Даниэль, с которой они познакомились в Сопротивлении. Даниэль сопровождала Миттерана на поезде в Бургундию, куда ему срочно надо было перебазироваться из Парижа, и ему её выдали в сопровождающие, чтоб в дороге они изображали влюблённую пару и не вызвали бы никаких подозрений у гестапо.

До места Франсуа с Даниэль добрались благополучно, ну, а потом и поженились. Даниэль Миттеран после войны стала заметной общественной левой деятельницей.

А с Анн у Миттерана разница в возрасте в 25 лет. Они познакомились, когда Анн было 14, в доме её родителей. Она из католической буржуазной провинциальной семьи, папа – владелец фабрики.

Интересно всё – живое время, шестидесятые, сексуальная, и не только сексуальная революция – девочка из провинции переезжает в Париж, стремится к независимости, учится, снимает квартиру, подрабатывает. Влюблённая девочка. И Миттеран в роли Пигмалеона её формирует, и как они проводят время, как в кафе она готовится к экзаменам, а он пишет, работает...

Она стала историком искусства, заведовала в Орсэ отделом скульптуры. И очень интересно слушать про то, как было решено создать музей в бывшем здании вокзала.

Скульптура оказалась при входе в огромном зале, потому что она может занимать помещения, не годящиеся для живописи.
Они много говорили о современной архитектуре, обоих очень увлекавшей, и Миттерану, ещё не ставшему президентом, очень хотелось оставить след в Париже.

Ну что – он построил разное – про библиотеку пользователи хорошего говорят мало, а вот пирамида-вход в Лувр, по-моему, замечательная, и по удобству, и просто – такое весёлое вторжение в классический Париж.

Задолго до рождения их дочки Анн решилась уйти от Миттерана, выйти замуж за приличного выпускника политехнической школы, жить той накатанной жизнью, которая собственно её по происхождению скорей всего и ожидала.

А Миттеран уехал в Индию, и его оттуда ей письма уничтожили её решимость. Он путешествовал по Индии вместе с французским врачом, объезжавшим деревни, чтоб лечить жителей, в том числе, от проказы.

Анн много ездила с Миттераном на встречи с избирателями по деревенской Франции, когда он был провинциальным депутатом. И такая возникает живая из её рассказа провинциальная жизнь семидесятых.

И ещё в этих передачах читали куски из писем. Большой кусок из одного из индийских писем. И несколько кусков из писем со стихами, – Миттеранскими стихами, обращёнными к Анн, цитатами из классической французской поэзии... Куски из писем с общефилософскими рассуждениями, с цитатами из Паскаля...

Кусок из письма о том, как он посещал Альенде, и как познакомился с Фиделем.

Анн рассказывала про мужика, любимого женщинами и любящего женщин, про его ревность, про свою ревность.

Про то, как он каждый вечер приезжал к дочке, как читал ей...

Говорила о том, что согласиться на то, чтоб она родила ребёнка был, может быть, самый неэгоистический поступок в жизни Миттерана, и поступок, который принёс ему больше всего счастья.

Последние годы жизни Миттерана они с Анн прожили почти всё время вместе. А в последние месяцы его жизни, когда он умирал, она по ночам, чтоб журналисты не увязывались, гуляла с его собакой по Парижу.

Когда Миттерана выбирали на второй срок, я ещё не была французской гражданкой, но уже жила в Париже, и очень хорошо помню ощущение праздника на улице после его победы.
Так удивительно, что в центре этого живейшего рассказа о времени, о людях, о совместности – не писатель, не философ, а успешный политический деятель...
mbla: (Default)
Я, как это мне свойственно, с опозданием на 30 лет посмотрела впервые в жизни Stranger than paradise.

Я была настроена (по Юлькиным словам) на то, что фильм хороший, но гораздо хуже, чем Night on Earth. В результате мне показалось, что он ничем не хуже, и очень сильно чувствуется в обоих фильмах одна рука. Совершенно та же пластичность кадров, некоторая их отделённость друг от друга, будто сменяются живые картины, что в stranger than paradise ещё подчёркнуто разделяющим сцены чёрным экраном.

Но при том, что между фильмами 7 лет, один 84-го, а второй 91-го – они разных эпох.

Stranger than paradise фактически идёт за Керуаком, уводит чуть ли не в пятидесятые.

Совершенно чудесные кадры, когда перед тем как сорваться во Флориду, Вилли и Эдди в заснеженном Кливленде переходят какую-то путаницу рельсов, и Эдди говорит: «вот почему так – едешь-едешь, приезжаешь – и всё оказывается одно и то же...» Вся эстетика, темп, какая-то наивная невинность этих карточных шулеров и игроков на скачках относит в это ощущение юности мира.

Я вспомнила, как сразу после приезда в Америку одни мои знакомые на только что купленной древней машине поехали в гости к другим – из Детройта, кажется, как раз в Кливленд, и когда они» уже подъезжали и увидели те же небоскрёбы, Ирка запаниковала: а мы не сбились с пути? Может, мы вернулись обратно в Детройт».

Смотрела я stranger than paradise на одном дыханье. И, конечно, была тут личная рифмовка – когда ребята въезжают во Флориду – эта будка на въезде в Orange state – и от неё предощущение праздника.

Когда Джейк получил постдочье место в Гэйнсвиле, в University of Florida, мы в мае поехали снимать квартиру, чтоб в сентябре было куда вселиться, и эта пограничная будочка, где бесплатно поили апельсиновым соком, была входом на ёлку. Правда, не любила я в детстве ёлок.

Мы заранее думали про Флориду – вот повезло – два года у тёплого моря, да ещё бонусом аллигаторы – крокодилов в детстве и юности я коллекционировала, и они стояли на рояле – резиновые, пластмассовые...

А случайный отлёт Вилли в Будапешт, откуда он когда-то прибыл в Америку, рифмуется со случайным отлётом во Вьетнам в «Hair», – как комическое может рифмоваться с трагическим.

В воскресенье я пошла с Таней в наш лес. И как я иногда делаю, когда иду с ней вдвоём, решила радио послушать. И попала на своей любимой France cul на передачу про Керуака в связи с выставкой в центре Помпиду, на которую мне даже захотелось пойти (поглядим, выберусь ли), посвящённой beat generation.

Это была беседа с одним из устроителей выставки, c Harry Bellet, историком искусства, журналистом и писателем. И при том, что он приблизительно моего поколения, он говорил про Керуака, про Аллена Гинсберга, про Берроуза, как про своих личных знакомых.

Я узнала очень много нового. Конечно, и по фамилии можно догадаться было, тем более по фамилии, которая пишется через редкую букву K, что корни у Керуака бретонские. Оказывается, его отец придавал этому значение, говорил сыну, чтоб тот помнил о своём бретонстве.

Детство Керуака прошло в Массачузетсе, но и отец, и мать его были французские канадцы, квебекцы.

Включили запись, где Керуак говорил по-французски – такой забавный квебекский выговор.

Оказывается, Керуак до школы по-английски не говорил совсем, и звали его ti Jean (petit Jean). Мало того, первую версию «on the road» он написал по-французски. А перешёл на английский и назвался Джеком из-за ссоры с матерью, не одобрявшей его дружбы с евреем Аленом Гинсбергом и с неграми – в знак протеста отказался от материнского языка.

Я не знала, что Керуак был очень даже образованным – Джойс ему был важен и нечитанный мной до сих пор Селин. Мало того, он говорил, что не согласится ни на какую литературную премию, пока её не дадут Селину.

А для Гинсберга Пруст очень был важен.

В общем, эти ребята росли не на пустыре.

Потом Белле рассказал про прототипа одного из героев «on the road» – того мужика, что за рулём, который любит больше всего на свете движение, скорость.

У него в каждом городке была жена, а часто и не одна, и он их всех посещал. Детей тоже было множество. И умер он на дороге – от сердечного приступа.

Я слушала, развесив уши, и такие ещё ставили прекрасные записи чтения и стихов, и прозы, записанные в те почти незапамятные времена.

К Парижу все эти ребята имели отношение – они болтались между Парижем и Нью-Йорком. Естественно, не французская культура их привлекала, а то, что Париж – перекрёсток. Когда-то в метро такой постер висел: «Париж – перекрёсток». Мне очень жалко, что я им не обзавелась.

Придя домой, я поглядела, что написано про Керуака в википедии. И узнала в дополнение к передаче, что Том Уэйтс вдохновлялся Керуаком. И тут круг замкнулся. В Night on Earth – в центре песня Тома Уэйтса, в Stranger than paradise Тома Уэйтс, как Юлька мне сказала (я ухитрилась не обратить внимания) играет. Так что не зря мне всё время мерещился Керуак!

А ещё Белле сказал, что логично было бы такую выставку в Америке тоже устроить, и он с этим предложением обращался в какой-то музей современного искусства, не запомнила, в какой, – и не получил ответа.

Потом американские друзья сказали ему, что битники нынче не в почёте, и если какой аспирант захочет диссер о них писать, так не найдёт научного руководителя...
mbla: (Default)
И тридцати лет не прошло, только лишь двадцать пять, как мы с Бегемотом посмотрели «Night on Earth».
Как Васька говорил, «сказка в пути не отощала» – не оторваться. И Том Уэйтс продолжает в ушах звучать.
Добавляю в коротенький список важных для меня фильмов.

Удивительно он жизнеутверждающий. Такие бесхитростные незамысловатые истории. И такое через города и страны редкое ощущение сопричастности, нечужести, – да просто жизни человечества. Матиссовский танец, к которому под лестницу на третий этаж я в Эрмитаже в детстве всегда бежала.

И города у Джармуша такие живые – очевидные личности, с которыми вступаешь в отношения. В каждой из историй город – из главных действующих лиц.

Такой нежный взгляд на Землю из космоса – хоть пришельцам показывай!
mbla: (Default)
Все нормальные люди этот фильм посмотрели в середине восьмидесятых, когда он вышел, ну, а вот мы с Бегемотом только сейчас.

На удивление не истеричный, не выбивающий слезу, – очень достойный фильм.

Я не знала, что это личная история Малля – во время войны он прожил год в католическом интернате, где прятали еврейских детей. С одним из еврейских мальчиков он учился в одном классе. По доносу в январе 44-го в интернат ворвалось гестапо – в последних корчах оккупации – до освобождения Парижа оставалось полгода. Директора и еврейских детей забрали, интернат распустили.

Во Франции еврейских детей прятали чаще всего либо в закрытых католических интернатах, либо в крестьянских домах. Распределяло их по семьям и по школам Сопротивление.

Серж Гэнзбур провёл войну в католическом интернате, дочки Ирен Немировски тоже. В итернат, где был Гэнзбур гестапо наведалось, и руководители интерната сумели отправить его в лес, где он прятался всю ночь.

Пару лет назад на France culture был цикл передач, посвящённый спасению детей во время войны, и страшно интересно было слушать тогдашних детей. Одна женщина рассказывала, как они с сестрой жили на хуторе у крестьянина, который был немного антисемитом, и как они вместе слушали в подполе Де Голлевское радио, и как после войны крестьянин хотел девочек удочерить, но у них нашлись родители.

В католических интернатах, как правило, еврейских детей из уважения к иудаизму не делали католиками, что меня всегда изумляло, – сильно увеличивает ведь возможность вычислить, кто есть кто. Вот и в фильме так.

Насколько я понимаю, вообще единственное, что в этом фильме выдумано – это как становятся постепенно ближайшими друзьями маленький мальчик Жюльен (Луи Малль) и еврейский мальчик, с которым он учится в одном классе.

В остальном, имена изменены, хотя и не все, а история подлинная.

У директора интерната, находившегося в городке Авон, окружённом лесом Фонтенбло, – настоящее имя – священник отец Жак, – в миру Люсьен Бюнель, член Сопротивления, – умер в Маутхаузене через неделю после освобождения, а трое еврейских детей погибли в Освенциме.

Малль очень долго не брался за этот фильм, где и сценарий его собственный... В интервью он неоднократно говорил, что всю жизнь его преследует ещё и то, что с этим мальчиком, который учился рядом, он особенно близко так и не познакомился.

Меня поразило, насколько, вроде бы, директор интерната не опасается доноса. Учителя, судя по всему, знают об этих еврейских детях, – ну, тут можно себе представить, что католический интернат – это такая семья. Дети – кто-то догадывается.

Но поразительна мне история доноса. Почему, увольняя за воровство малосимпатичного отчасти придурковатого парня, работающего на кухне, несмотря на его истерические крики, что ему некуда пойти, отцу Жаку не пришло в голову, что он может пойти в гестапо?

В этом фильме очень живая повседневность – уроки, которые иногда заканчиваются в бомбоубежище, и как на переменах мальчишки ходят на ходулях, дерутся, возятся...

Большая игра в лесу Фонтенбло, где команда зелёно-галстучных и другая, сине-галстучных, ищут сокровище. И как двое мальчишек встречают огромного кабана, который с громким хрюком выходит из кустов им навстречу.

И лица людей – детей и взрослых, когда они вместе смотрят фильм Чарли Чаплина...

***
Весь интернат, – учителя, дети со своим второпях собранным скарбом, стоят во дворе, когда уводят арестованных.

« Au revoir les enfants » – Малль говорил в интервью, что это и были последние слова отца Жака.

В ответ на – «Au revoir mon père » – сказанное хором.
mbla: (Default)
Несколько дней назад за ужином мы почему-то заговорили про японское кино, и Юлька сказала, что настоящий-то лучший японский режиссёр не Куросава, а Одзу, что Куросава – он отчасти как Михалков – в некоторой степени матрёшки для внешнего потребления. А лучший фильм Одзу – «Токийская история».

Вчера вечером мы втроём её посмотрели – я и Бегемот впервые.

Я, как известно, очень редко люблю кино, и список всерьёз необходимых мне фильмов – нууу, кажется, и десятка не найдётся.

И уж никак я не ожидала, что японский фильм 53-го года попадёт в этот коротенький списочек – туда, где «Амаркорд», «Последнее танго в Париже», «Профессия репортёр»…

И ни малейшего, такого обычного, когда смотришь того же Куросаву, ощущения, что про чужое, другое.

Со вчерашнего вечера кадры мелькают перед глазами – двое немолодых людей сидят на парапете набережной спиной к нам… железнодорожные рельсы уходят за горизонт… женщина у окна стоит, за спиной школьная доска, а она смотрит в окно на проходящий поезд… фабричные трубы…

И оператор очень интересно снимает – низко стоящей камерой – снизу вверх.
История? Немолодые родители приезжают в гости к детям в Токио из дальнего провинциального городка. Уезжают обратно к себе через десять дней, вскоре после возвращения домой у матери случается инсульт, дети едут из Токио к отцу и умирающей матери... Чеховская история – только Чехов, рассказывая её, был бы жёстче.

И Одзу удаётся как-то так медленно ненавязчиво разворачивать происходящее, что каким-то образом понимаешь кто есть кто – ещё до того, как диалоги это проясняют. Скажем, понимаешь, что одна из женщин – жена погибшего сына, до того, как узнаёшь, что один из сыновей погиб. Удивительно интуитивный фильм.
По чёрно-белой эстетике, по предельной актёрской естественности, конечно, перекликается с неореализмом.

Вроде бы, в СССР этого фильма не показывали. Почему?

И совершенно не мешает другая знаковая система – обязательность улыбки, скажем, читается чувством собственного достоинства…
mbla: (Default)
Не знаю даже почему, мне вдруг захотелось познакомиться с Джоном Ирвингом. Вроде бы, все люди его читали, а я вот нет.
Может, просто год с лишним назад, увидев у Ишмаэля в доме целую полку его произведений, я вспомнила, что когда-то собиралась что-нибудь у Ирвинга прочесть, а потом про это забыла.

Ишмаэль посоветовал мне «A prayer for Owen Meany».

Я скачала книжку с «Флибусты» (там, кстати, появилось очень немало книг по–английски, только их бывает нелегко найти, – надо сначала искать автора по-русски, а потом часто оказывается, что в списке его книг и по-английски тоже многие есть) и этой осенью наконец до неё добралась. Читала я её страшно долго – длинно Ирвинг пишет.

В сухом остатке очень странное ощущение – всё в целом – скорее нет – мне безусловно мешает надуманность сюжета, – второе пришествие – когда уверен в своём предназначении странный американский мальчик, родившийся в начале сороковых и погибший в конце шестидесятых. И даже спасителем он оказывается. Историю же рассказывает его лучший друг – второй, или первый, как поглядеть – герой этой книжки.

И повествование очень затянуто, и история претенциозная, но странным образом я не могу ни назвать книжку плохой, ни сказать, что мне не понравилось – бог деталей не позволяет.

Тех самых, где луч падает через выбитое бейсбольным мячом стекло в церкви, где плюшевый живёт броненосец, у которого вырвали когти, где в прятки играют в шкафу, где густой лес на канадской границе, а в тёмной прихожей шляпы на вешалке и галоши чуть позади, будто ноги отстали, остались сзади, где выросший мальчик-рассказчик читает Томаса Харди канадским девочкам из девочковой школы... И за все эти детали – за снег в Нью-Хэмпшире, за остров посреди озера, и ещё за рассказ о Джоне Кеннеди и о вьетнамской войне – я всё-таки рада, что прочитала эту молитву. И поколенческая связь – я ребёнок в шестидесятые, эти ребята – юные,– и всегда родная с шестидесятыми связь.
mbla: (Default)
Надо сказать, что военный лётчик – эдакий хемингуэевский–ремарковский–экзюперишный герой ничуть не менее значителен и симпатичен, когда у него пятак и розовые уши.

Вот например, если б про такого героя рассказал нам Корней Иваныч!

Вот же удалому воробью ослы поют по нотам славу, а козлы метут дорогу бородой !

И даже разбойники из банды "Mamma mia" перевоспитались под влиянием воззвавшей к их совести замечательной девчонки, которая умеет строить самолёты и ничего не боится.

И от этого пересечения Хемингуэя с Чуковским – и рот до ушей расплывается, и благородному Свину вовсю желаешь победить всех недругов и счастья в личной жизни!

Но как же Миядзаки любит самолёты – пусть даже бумажные, как в «Унесённых призраками».
mbla: (Default)
Посмотрели мы с Бегемотом «Цену» по пьесе Артура Миллера – последний снятый в Союзе фильм Калика.

Хороший фильм. Наверно, не совсем самостоятельный – он очень стилистически похож на американское хорошее кино – на Элиа Казана, например.

Сначала я слегка остолбенела – ну да, «Цена», – пьеса, действие происходит в четырёх стенах, но тем не менее в фильме за окном настоящий Нью-Йорк, а иногда и уличные городские кадры мелькают.
Каким образом мог советский режиссёр снять Нью-Йорк в 69-ом году? И речь героев страшно удивляла – казалось, ну, быть не может, что фильм снят по-русски – вся стилистика речи американская. Потом сообразила – Нью-Йорк – наверняка кадры кинохроники, которую Калик вставил в фильм, а организация пространства, жесты, интонации – да, ведь это из «Трамвая Желание».

Показали «Цену» впервые в 89-ом. Википедия утверждает, что фильм положили на полку, потому что Калик уехал в Израиль, но я убеждена, что такого кино советскому человеку всяко бы не показали.

Там всего-то 4 роли: полицейский Виктор, его жена Эстер, его брат Уолтер и старый еврей по фамилии Соломон – оценщик мебели.

В СССР того времени слово «еврей» было, пожалуй, табу, его не произносили вслух, его не было в книгах, разве что у Бабеля. Вроде как что-то непристойное в этом слове было.

А оценщик Соломон – старик-еврей, когда-то приехавший в Америку из России, – с интонациями и повадками того типа, который сейчас почти повывелся. Я даже подумала, не из театра ли Михоэлса Калик взял старого актёра – кого-нибудь выжившего... Но нет – оказывается, Свердлин вполне известный советский актёр, и к Михоэлсу никакого отношения не имеет. В 69-ом году он умер, и «Цена» снята в 69-ом.

Ещё одна причина, по которой в СССР фильма бы не показали, – Миллер в том же самом 69-ом выпустил эссе о Советском Союзе – после того, как он его объехал в 67-ом. После этого эссе пьесы Миллера запретили в СССР. А уж когда в качестве председателя Пен-клуба Миллер начал подписывать письма в защиту диссидентов, он стал одним из важным врагов.
А в 68-ом «Цену» поставил Товстоногов (как только перевести Константин Симонов со своим сыном успели?).

Когда-то для меня театр был невероятно важен, это теперь я его совсем разлюбила, а в школе – из самого главного было. Мама, благодаря тому, что работала бухгалтером в Мариинке, раздобывала билеты. А в Москве, куда я вечно на каникулы ездила, мы билетики стреляли...

Главным театром был Товстоноговский БДТ, а главными спектаклями «Цена», «Генрих IV», «Традиционный сбор»...

Сколько ж мне было лет, когда я «Цену» видела, – 14, 15?

Гугл в помощь – и вот что я нашла в мемуарах Юрского:

«В 68-м первой постановкой БДТ после вхождения танков в Прагу была "Цена" Артура Миллера в переводе с английского Константина Симонова и его сына Алексея Симонова. Поставила спектакль Роза Сирота, Царствие ей Небесное. Играли мы вчетвером: Валентина Ковель (Ц.Н.!), Вадим Медведев (Ц.Н.!), Владислав Стржельчик (Ц.Н.!) и я. Спектакль был показан 1 октября и сразу запрещен. Миллер (председатель ПЕН-клуба) высказался по поводу вторжения наших войск в Чехословакию, и его имя сразу попало в черный список. Раз в две недели мы играли тайно - под видом просмотра, не продавая билетов. Зал был переполнен каждый раз. Товстоногов пытался воздействовать на вершителей судеб, но власти были непреклонны. Им говорили: это, поверьте, о простом американце, который сохранил честь среди торгашеского общества. А они отвечали: а это, видите ли, не имеет значения, фамилия врага Советского Союза - господина А. Миллера - на афише не появится.
Но тут включилась тяжелая артиллерия - влиятельный, дипломатичный, могущественный Константин Симонов. Весы начали колебаться. А мы всё играли тайно, раз в две недели, чтоб спектакль не умер. А публика все ходила. И слухи о спектакле волнами расходились по всему городу и далее - в столицу. Это, кстати, типичный пример того, как во времена социализма запрет заменял все виды рекламы. Это было посильнее нынешних зазывных телероликов и ярких журнальных обложек. Народ доверял властям, доверял полностью их вкусу. Народ знал: плохое, всякую муру не запретят. Если они запретили - значит, дело стоящее, значит, хорошее. Они не ошибаются.
Поэтому когда наконец появилась афиша и на 10 декабря была назначена премьера... О-о! В нашем огромном зале кого только не было!....»


Я с детства не пересматривала «Цены» и никогда не читала её глазами... Но помнила. Только, оказывается, не всё. Даже отчасти на себя примеряла – в минуты, когда гложут разные вины, – свой отъезд примеряла к уходу Уолтера от родителей...

Но я напрочь забыла про неоднозначность – про то, что жертва Виктора формально оказывается, вроде бы, бессмысленной, и отец, с которым он остаётся и из-за этого не получает образования, его обманул – хоть и разорился он в великую депрессию, но не до нуля, какие-то деньги у него были...

Я помнила только, что один из братьев остался с родителями (даже не помнила, что мама умерла), а другой построил собственную жизнь...

Мне кажется, что в постановке БДТ неоднозначность была проглочена, и соответственно спектакль всё же получился чёрно-белым, а фильм – нет.

Вообще наверно, Товстоногов и его театр часто бывали довольно резко чёрно-белыми, почти назидательными... С Васькой бы сейчас об этом поговорить...
mbla: (Default)
За пару дней до отъезда на море вечером я села в автобус, достала айпад, уткнулась в книжку. Доехав до кольца, вылезла с айпадом наперевес, – и вместо нужного автобуса, села в брата того, из которого только что вышла – уткнулась в айпад, поехала обратно в кампус – спохватилась минут через 15, то ли рассеянно поглядев в окно, то ли краем уха услышав название остановки. Вылезла, пересела...

Я дочитывала Стоунера – и как в детстве, как сто лет назад хотелось изменить происходящее – как в детстве, казалось – а вдруг... И отчаянно хотелось познакомиться с Вильямом Стоунером – выдуманным героем, умершим от рака чуть ли не в год моего рождения в возрасте шестидесяти трёх лет.

Джон Вильямс на поколение младше своего героя. Не знаю, сколько тут биографического, – может, какое–нибудь совмещение себя и собственного учителя? И у Вильяма Стоунера тоже есть в книге учитель...

Преемственность в выборе героя на поколение старше.

Джон Вильямс всю жизнь преподавал в университете Денвера в Колорадо, а в аспирантуре был в университете Миссури. Написал несколько книг, но известности не было. Умер в 94-ом. Его фактически открыли пару лет назад. Сколько, интересно, такого? Забытых удивительных книг?

Вильям Стоунер всю жизнь преподавал в университете Миссури, там, где выучился. Его родители, миссурийские крестьяне, работали на глинистой неподатливой земле, и отправили сына учиться на агронома, потому что случайно получили от уважаемого человека такой совет. И Стоунер учился, как должно, как он всегда учился, как помогал родителям работать на земле.

И пришлось ему в колледже записаться на обязательный общеобразовательный курс по английской литературе – он послушно ходил на занятия, совершенно не понимая, зачем он должен слушать эти лекции, содержание которых ускользало от него, слова не складывались в смысл. И курс этот был тяжелей сложной химии.

Однажды на семинаре ироничный сухой профессор прочитал классу сонет Шекспира и попросил его истолковать. Как всегда, добровольцев не было, и он вызвал Стоунера. Вильям Стоунер не понимал, чего от него хотят, и молчал. Профессор, глядя на него с отчуждением, прочитал сонет ещё раз – «Шекспир говорит с Вами из триста лет назад – вы понимаете, о чём»?

Так бывает, что мир вдруг поворачивается.

Стоунер стал учиться литературе... Его отец безропотно это принял.

Шёл двадцатый век. Вильям Стоунер был в аспирантуре, когда началась первая мировая война. Он не пошёл добровольцем, услышав от того самого учителя, который его разбудил – «война уничтожает всё то, ради чего пишутся книги, работают университеты»...

Это абсолютно трагическая книга. Герой её – не великий учёный, изменивший судьбы науки – он изумительный учитель. И обычный учёный – изучает влияние античности на английскую средневековую и ренессансную традицию. И об этих его научных занятиях читаешь не отрываясь – хотя что нам...

И ещё – в некотором смысле эта книга противоположна «Игре в бисер» – тут не укрытие в университете от двадцатого века – двадцатый век с первой войной, великой депрессией, другой войной – он тут, отрешиться от него нельзя – здесь сознательный выбор героя – сохранение смыслов, красота и наполненность интеллектуального труда. И как ни странно – нет противоречия с родителями, которые ворочают неподатливую землю, почти не разговаривают, очень редко видят сына, но принимают его без вопросов.

По сути жизнь героя – незнаменитого профессора, хорошего учителя – череда невозможностей. Он женится по любви, по влюблённости, и очень неудачно. И поначалу ненавидишь эту его жену, девочку из хорошей семьи, абсолютно эгоцентричную, не умеющую справиться даже с обычной обыденностью. Но к концу принимаешь точку зрения Стоунера – она несчастна, и он делает что должно.

И да, он виноват, он не умеет защитить дочку, хоть и делает всё от себя зависящее, чтоб она могла уйти из домашней тюрьмы.

Его любит аспирантка моложе его на двадцать лет, и он её, и они счастливы. И догадавшейся жене это не мешает, мало того, их отношения с женой именно, когда появляется аспирантка, делаются ровней, прекращается постоянная война. И все готовы жить в статусе кво.

Но и в тридцатые годы двадцатого века в Америке профессора и аспирантку можно было выгнать из университета за связь. Если находился враг, который этого хотел.

И Стоунер расстаётся с аспиранткой, потому что иначе им обоим – не сохранить себя – тут не просто профессия, тут личность так сплелась с ней, – не распутаешь. И жена, дочка – и жизнь – в которой – делай как должно и будь что будет – основа.

Незадолго до болезни попадает к Стоунеру её монография, на обложке биографическое – профессор, не замужем... Книга посвящена ему – инициалами...

Я незаметно почти пересказала почти отсутствующий сюжет... Наверно, потому, что хочется открыть эту книгу опять в начале и прочесть ещё раз, и не поверить, что Вильям Стоунер выдуман, и не с кем познакомиться – он умер в год моего рождения...
mbla: (Default)
Я его не могу сказать, что я знакома с Игорем Голомштоком, но встречала его неоднократно у Синявских. Он из их очень близкого окружения. Марьин друг с университетских времён.

За столом он не слишком многословный, по марьиным словам обожает спорить: «о чём спор, я против», – входя в комнату.

По впечатлению человек довольно замкнутый.

Книгу его я сначала я читала с большим трудом – классическая биография – родился, женился, – да и написана она тяжёлым слогом.

Потом стало интересно – «Ба! Знакомые всё лица!».  Да и как–то оказалось, что середина – про московскую жизнь шестидесятых – написана куда живей, чем начало.

Последнюю часть – про ту парижскую–лондонскую жизнь, когда я уже здесь была, я читала со смешанным чувством – с удовольствием про английские университеты, с некоторым раздражением про «Свободу» и про «Бибиси» (он с большим апломбом говорит вещи по крайней мере спорные) и с ощущением постоянных неточностей, когда он говорит о том, чему я тоже свидетелем была.

Довольно странно утверждать с уверенностью, что Бибиси в России слушали больше, чем Свободу из–за лучшего качества их  передач, позабыв о том, что Свободу глушили сильней прочих вражьих голосов, – в Москве и в  Ленинграде, по крайней мере, а думаю, что и в других больших городах, только через треск слабенько доходило иногда «говорит радиостанция Свобода», а потом сплошное ууууууууууууууу – славные голоса глушилок.

Многие истории из парижской жизни начала девяностых он, по-моему, безбожно перевирает. Но, конечно, всегда приходится учитывать, что каждому человеку кажется, что именно его воспоминания точны...

И, конечно, у Голомштока множество завиральных идей, иногда – по типу – и смех, и грех. Например упрямый (Марья всегда считала, что по упрямству Голомштоку нет равных) Голомшток предполагает, что Галича убило КГБ – свидетельства людей, которые тут были, знали отлично, что и как случилось, ему не указ – Голомштоку «знающие» люди объяснили, что чрезвычайно просто, повозившись немного в электрической коробке на лестничной площадке, на несколько часов увеличить напряжение по всему дому.

Глаза у читателя лезут на лоб – отличный способ убийства, – главное, видимо, было Галича убедить, что в эти несколько часов загадочного увеличения напряжения  нужно обязательно потыкать новой антенной в несоответствующую ей дырку в телевизоре – но не волнуют Голомштока детали – зачем  мелочиться–то…

В конце книги Голомшток непринуждённо сообщает, что он знает двух человек, которые после инфаркта бросили курить, и быстро умерли от рака лёгких, а он, Голомшток, не бросил, и до сих пор жив, так что бросать курить очень неполезно, – ему говорили.

Надо сказать, что в таких очаровательных пассажах тот Голомшток, которого я много раз видела за столом, отлично узнаётся, – читаешь и фыркаешь себе под нос.

А прочесть эту книжку очень даже стоит, – это одно из не таких уж многочисленных свидетельств жизни, такой недавней и такой прошедшей.
mbla: (Default)
Самое неожиданное, что это настоящий роман.

Во времена, когда все пишут эссе, повести хоть длинные, хоть короткие, вдруг роман – семейная сага.

Местами слегка затянуто – мне не кажется, что было бы что–то утеряно, кабы читателю долго не рассказывали о покупках акций, например.

Впрочем, возможно, что это моё личное неприятие. В конце концов, я с удовольствием читаю о том, что именно одна из героинь – шеф–повар в ресторане – готовит на ужин.

Очень местами печальный роман – ведь жизнь кончается смертью, а иногда ещё долгим умираньем.

И не чернушный роман, и даже, пожалуй, оптимистический – в меру оптимистичности жизни.

Переплетенье нитей, случайностей и заданностей, привязанностей и в глубинной основе через раздражение и мелочность – любовь и благодарность.

И ещё в этом романе много о чувстве собственного достоинства – о его разных проявлениях.

Мне кажется, что чрезвычайно важно, чтоб оставалась классическая форма романа – утеряв её, мы утеряем возможность эмпатии, погружения в другого, – очень нужно, чтоб рядом с личными знакомыми жили–дышали романные – не менее знакомые, не менее живые.

В настоящих романах учишься влезать с потрохами в другость, в чужесть, кожей ощущаешь, что кроме тебя и твоих рядом, тут же, не картонные человечки – а другие, иные, и их тоже можно жалеть, любить, уважать.

Без поэзии – структурированной, звучащей – утеряется язык – как самоценность, а не лишь как средство сообщения, а без романа утеряется эмпатическое ощущение людей – разных.

В « The Corrections » все виноваты и все правы. И если в начале нелюбимое усреднённо американское – Средний запад, предрассудки, приличия, ограниченность – со вкусом жёваной бумаги – то к концу ощущаешь, что и вот это, и вот таких, – любишь и понимаешь. И видишь в этих людях стойкость, достоинство, и жизнь их перестаёт казаться такой безнадёжной свалкой ненужых вещей и поступков...

***

Ишмаэль, как водится, спасибо за наводку!
 
mbla: (Default)
Наверно, ради некоторых документальных съёмок имеет смысл этот фильм посмотреть – прежде всего ради того, чтоб поглядеть на Якова Лернера – одного из главных организаторов процесса Бродского, на начальника управления КГБ Филиппа Бобкова – и Галича вспомнить:

Плохо спится палачам по ночам,
Вот и ходят палачи к палачам,
И радушно, не жалея харчей,
Угощают палачи палачей.

Впрочем, похоже, что этим старикам спится сладко, и уж во всяком случае совесть их поедом не ест.

Ну, может ещё стоит фильм ради нескольких необщеизвестных съёмок Бродского.

В остальном – вилкой по тарелке.

Самое печальное – это что журналисты, снявшие этот непотребно затянутый без вкуса, без ума, без такта фильм, Бродского неплохо знают и даже, пожалуй, любят.

А получилась помесь прославленного портрета с телезвездой. И даже стихи, которые иногда цитируются, не спасают.

Эти нестерпимые интонации, от которых никуда не деться – с ними теперь произносят закадровый текст в иностранных фильмах, с ними говорят по телевизору – эти интонации оскорбляют почти так же как и содержание передач.


Бродский, дом Бродского на Мортон стрит… Бродский – хипстер, Бродский –гламур.

Вытащены на свет не появлявшиеся раньше на телепублике женщины, с которыми у Бродского были романы. Милые женщины, но зачем их, красуясь, расспрашивают авторы фильма, красуясь, о чём?

Бродский – звезда. Немудрено, что улицу теперь назвали, или назовут.

«В России надо жить долго...» И тогда уж тебя после смерти по–настоящему присвоят. Хотя бы выкопать не могут при живой жене, как с Шаляпиным поступили...
mbla: (Default)

Совершенно неожиданно оказался прекрасен «Вишнёвый сад» у Додина, на который мы вчера впятером ходили, благодаря Юльке, не видевшей у него нуднейшего «дядю Ваню» и уговорившей пойти к Додину на Чехова.

Единственная пьеса Чехова, которую, как мне кажется, я не читала со школы. Как ни смешно, именно потому, что с самого начала она мне понравилась. Остальных пьес когда-то я не полюбила и неоднократно перечитывала, пытаясь понять, в чём же в них дело. Сначала у меня появилась «Чайка», потом «Три сестры» (ни той, ни другой пьесы я ни разу не видела в устроившей меня постановке), а после Луи Малля возник и «дядя Ваня».

Бывают отличные спектакли, построенные на средних текстах, когда написанные автором слова – только подспорье. Ну, вот из лучшего в жизни виденного – «Традиционный сбор» – причём в двух вариантах – у Товстоногова и в «Современнике» с Евстигнеевым. А текст – средней руки розовская пьеса.

Бывает и что прекрасная пьеса сыграна вовсе не для текста.

А у Додина вчера был именно Чехов – умный, сложный.


Играли прекрасно все.

И главным героями – тягучая оцепенелая жизнь, время, налипающее липким грязным мёдом на пальцы...

Но это Чехов, поставленный человеком, знающим чем дело кончилось, и когда у Чехова раздаётся звук лопнувшей струны, у Додина звучит сирена.
А в третьем акте, когда Лопахину ударила в голову покупка сада, мне послышалось:

«Гуляет ветер, порхает снег.
 Идут двенадцать человек.
Винтовок чёрные ремни,
Кругом – огни, огни, огни...»


Я совсем у Чехова не помню линии Лопахина и Вари – но у Додина она кажется отзвуком, почти цитатой, как почти цитатен бывает Михаил Шишкин – той самой струной, которая ещё звучит в пустой комнате. Лопахин никак не может сделать Варе предложение – и приходят в голову Варенька с Сергеем Иванычем, собирающие подберёзовики, и как Кити объясняет Левину на пальцах, почему у его брата с её подругой ничего не выходит. Ну, а новый Лопахин, купивший имение, где дед его был рабом, в отношениях с Варей неожиданно оборачивается Паратовым.

В самой последней сцене, где одна фраза – «А человека-то забыли...» – опущена, Фирс отдёргивает полог, скрывающий сад, – и вместо сада возникают глухие доски – не в дачи он обращается – в лагерный барак.

mbla: (Default)
Мне понравилось куда больше, чем я ожидала. Сначала, пока смотришь, возникают всякие возражения, которые времени касаются – тут 61 год, полёт Гагарина. А портрет Хемингуэя на стене – это тогда, или на несколько лет позже? Окуджаву в компании поют под гитару – не рановато ли? И главное, – психологически герои из чуть-чуть более позднего времени – может, из 65-го, или даже 68-го? В 61-ом, кажется, было проще с верой в будущее – без надрыва.

Ну, так психологически и герои «Войны и мира» не из начала 19-го века, а скорей из толстовских времён.

Вряд ли Байконур, где бОльшая часть действия происходит, – это бараки в голой слякотной ранней весной степи. Наверно, там было всё огорожено, непроницаемо и побогаче...

Но довольно быстро соглашаешься, что реализм у Германа условный, фильм в значительной степени символический.
И постепенно входишь в его эстетику.

Фильм абсолютно чеховский. И чтоб уж сомнений не возникало в этом, обе героини, помогая друг другу вспомнить, наизусть шпарят последний монолог Сони – «Проживём длинный-длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, какие пошлёт нам судьба; будем трудиться для других...»

Ну да, главный герой, доктор Даня, работающий с будущими космонавтами, ведь и пытается решить для себя – стоит ли небо в алмазах потерянных по дороге жизней, – и увериться, что полёты в космосы и открывают это самое небо...

Совершенно нереалистические кадры в начале – при испытаниях с манекеном не раскрывается парашют – на земле лежит обгорелая измазанная красным кукла, сделанная так, что зритель на минуту думает, что это труп. И собака рядом воет – и почему-то на ней попонка, будто испачканная кровью.

И построено всё по-чеховски – ружьё стреляет, и не одно, – пожалуй, даже нарочито ружья стреляют.

В Москве в клинике по подготовке космонавтов приехавший с Байконура Даня катается за спиной у строгого немолодого доктора на тренировочном велосипеде. Вроде бы, доктор ничего не замечает,  Даня просто поддразнивает видящую это представление собственную жену. Только когда он заезжает за какую-то дверь, доктор её запирает.

А потом, накануне того дня, когда полетит Гагарин, Даня уезжает в степь на велосипеде. Всю ночь его ищут две любящие его женщины. И находят утром, но он уезжает от них. И дразня их, ездит на велосипеде вокруг сарая, – только неожиданно из-за сарая выезжает пустой велосипед. Даня гибнет от сердечного приступа. И взлетает ракета.

А перед тем, в середине фильма, под Москвой на даче «ненастоящий» сердечный приступ случается у даниного приятеля, и тот вламывается в комнату к Дане с женой ночью. Эти стреляющие ружья нарочиты – Герман снимает символический фильм!

И Окуджава вплетён в ткань почти демонстративно – Даня – бумажный солдат – но этой песни как раз не поют – вместо неё «надежда, я вернусь тогда, когда трубач отбой сыграет...» Погибшие в лагере родители Дани – отец грузин – это опять из Окуджавы – да и сам Даня вышел из окуджавской прозы...

Казах в степи у железной дороги – рельсов в пустоте – продаёт портрет Сталина – улыбающийся хищный портрет...

Эпилог фильма – нету неба в алмазах… Всё та же подмосковная дача, та же компания, но Даня умер десять лет назад, один из друзей покончил с собой, другой собирается эмигрировать. И только что погиб Гагарин – бессмысленно случайно... А вместо неба в алмазах тот Чехов, который в рассказе «Три года» – с жизнью, которую надо как-то жить – ещё три года, ещё тридцать три года...

И самым человеческим – две женщины, любящие Даню, – жена и девчонка из Байконура – дочка сосланной в Казахстан матери. После смерти Дани они остались вдвоём, вместе живут в Москве...

И ещё одно – пейзаж. Эта плоская степь с остатками снега сначала кажется воплощением невыносимого уродства, и эти рельсы в степи, и поезд среди необъятного ничего – испанское nada – ничто...

А потом вдруг этот пейзаж проникает под рёбра, захватывает, и когда Даня едет через степь на велосипеде – по воде – тающему снегу – не можешь оторваться...

И чувствуешь ветер, глядя, как катятся зелёные вагоны...
 
mbla: (Default)
Ну что сказать? Это боевик, который кокетничает с интеллигенцией.

Не скажу детектив – всё ж у детективов, начиная с Эдгара По, изобретателя жанра, есть логика. Есть строго поставленная задача. В этой книжке логики нет совсем – даже и и не скажешь, что шито белыми нитками, – просто нагромождение идиотских событий.

С интеллигенцией заигрывать несложно – хороший язык, – нет, не выдающийся, но разработанный, – где-то цитата из Пруста, – ну, и сходит с рук вполне обычный китч, который будучи пристойно написанным, выжимает слезу у всех, – гибель мамы, потом маленькая собачка, которую волею случая полюбил главный герой и стал за неё отвечать – и вот, когда нагромождение чуши становится совершенно невозможным, собачка тут как тут – ко всеобщим услугам – можно за неё страшно обеспокоиться, но кончится всё хорошо, загипнотизированный, как кролик, читатель выдохнет.

Условно детективный метод, в общем, мало отличается от применённого в «Тайной истории». В самом начале читатель узнаёт, что мама главного героя, от лица которого ведётся повествование, умерла в его детстве. И дальше на первых хрен знает скольки страницах доверчивому читателю описывают последний день маминой жизни, каждую минуту подводя его к тому, что вот сейчас-сейчас оно случится – несчастье – такси с безобразным водителем в кого-нибудь врежется, но нет, – ну значит, она попадёт под автобус, перебегая дорогу, – вся замедленность рассказа о переходе улицы к этому подводит... Не тут-то было – мама погибнет при загадочном взрыве в музее! А сын-ребёнок спасётся, да ещё и волею сюжета вынесет ценную картину.

И русская мафия есть в этой книжке, правда, непонятно, русская она, украинская, или польская, потому что язык, на котором говорит главный друг героя, называется то русским, то украинским, то польским, и хотя в начале и объясняется, что он владеет всеми тремя, остаётся непонятным, почему автор в последней части предлагает ему говорить то на том, то на другом в одних и тех же обстоятельствах.

И всё-таки как же просто манипулировать образованным читателем, когда язык интеллигентен, – почти в самом конце книжки, когда герой собирается умереть от передозы, какого читателя не проймёшь рассказом о подобранном в детстве с мамой больном щенке!

Но в самом конце – волшебный happy end – и украденная героем в детстве картина оказывается в музее вместе с уймой других краденых картин, и огромные деньги падают стопками на геройскую голову... Но конечно, последним аккордом – куда без интеллектуальных рассуждений о том, что жизнь всегда кончается смертью!

А резюмируя – книга эта – удачно слепленная фальшивка, обвязанная красивой переливчатой ленточкой, и бантик, как розочка на торте.
 
mbla: (Default)
Это второй фильм Миядзаки, который я посмотрела. На этот раз благодаря Носорогу.

История японского авиаконструктора – настолько реалистическая, что я тут же кинулась к википедии – и конечно, немедленно нашла героя, – Дзиро Хорикоси. И он очень похож в фильме на свою фотографию.

Мульпликационность даёт определённое отстранение, которого никак не могло бы быть в игровом фильме. Возникает ощущение, что смотришь книжку с картинками, подробными, как иллюстрации Доре.

Вот страшнейшее землетрясение 23-го года, после него пожар, в котором выгорело больше половины Токио – не документальные кадры с ранеными и убитыми, к которым мы привыкли, с кровавым месивом, – нет, дома складываются спичечными коробками, паровоз аккуратно сходит с рельс...

Отстранённость вместо погружения, взгляд через рамку.

Сильнейшая перекличка с «Волшебной горой». Там всё кончается началом первой мировой, тут – второй, а самой войны нет ни там, ни тут.

Жена Дзиро умирает от туберкулёза, но и смерти в фильме нет, – она уезжает умирать в горный санаторий, вот такой вот, как у Томаса Манна – убегает тайно...

Во всём этом тоже отстранение, рассказ, задуманный рассказом, а не соучастием зрителя. И только один кадр – кровь на палитре – обнажённо страшный, но и он по-японски красив!

Прямым отнесением к Томасу Манну появляется на минуту персонаж по имени Касторп, который в деревенской гостинице в горах подсаживается за столик к герою. И говорит – о надвигающемся ужасе – но словами не Ганса Касторпа, а, я тут согласна с Носорогом, – скорее Сеттембрини.

В начале тридцатых молодых японских конструкторов отправляют в командировку на авиационный завод в Германию – дат в фильме нет – но есть кадр – ночью, когда они возвращаются с завода, – по тёмной улице преследуют кого-то штурмовики.

Дзиро конструирует истребитель, а приятель его строит бомбардировщик. И искусство для искусства тут выявлено в полную силу – для них обоих в этих самолётах волшебная красота, – в техническом совершенстве, в элегантности косточки скумбрии, которую Дзиро в студенческой столовой вынул когда-то из собственной тарелки и увидел в ней изгиб будущего самолётного крыла.

Очень странное чувство – как в детстве, когда читая книжку, хотелось вмешаться,– ведь мы-то знаем, чем дело кончилось, а они нет, и хочется им из будущего крикнуть...

Лезу в википедию и узнаю, что Дзиро Хорикоси пережил войну и успел построить какие-то мирные самолёты...

June 2017

S M T W T F S
    123
456 7 8 910
1112 1314 15 1617
181920 21 22 2324
252627282930 

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jun. 27th, 2017 07:09 pm
Powered by Dreamwidth Studios