mbla: (Default)
Невесомый размытый свет прорвался через тучевые бугристые облака заполонившие небо, – у Моне, вот такой свет опрокидывается в Сену между рядами пирамидальных тополей в Нормандии.

А меня за окошком рыжая крыша и орешник, завешанный серёжками.

Утром я пила кофе, стоя у окна, глядя на сорочью жизнь – даже нельзя сказать, что подглядывала, – они не скрывались. Мужик-сорОк приволок прут длиннющий, тётенька-сорока этот прут схватила за другой конец, стали они его пристраивать в гнездо, и явно не согласились, – типа повздорили о том, куда шифоньер помещать – в этот угол, или в тот. Тётка так обозлилась, что ваще наскандалила – вроде как, и не надо мне твоей мебели, чуть не заклевала муженька, он прут бросил – если шёл кто под тополем, так ему прутом по башке, – ну, против бабы не попрёшь – полетел за другим прутиком, приволок, тут уж она была поблагосклонней, и стали они вдвоём, как голубки нежные, гнездо благоустраивать, чтоб не так топорщилось.
Из автобуса я считала нарциссы и крокусы,– ещё со счёта не сбиваюсь, ещё не раз-два-три-много, но вот-вот собьюсь. И еле слышный невесомый предвесенний запах мешался с тёплым густым хлебным из дверей булочных.

Середина февраля – когда-то деньрожденное время – мама, папа, баба Роза – гости вот-вот придут, по накрытому столу бродит кошка Пуська – пробует от разных яств – рыночного творожка пластами отведала, сметанки, а нам с мамой потом заравнивай – заметай её наглые следы. Мама никогда не делала салата «оливье», два вида праздничных ужинов бывало – либо картошка с прикладом – с солёными грибами, с кислой капустой, либо просто торжественный обед – ну там бульон из языка, а потом язык с зелёным горошком, если в заказах у бабы Розы – юрисконсульта Управления Торговли – такой ценный продукт, как язык, попался.

Ирис написал, что сходил на школьный вечер, а школу закончил 44 года назад. Нет, 44 бывает весёлых чижа, или, может, ужа – жили в квартире 44 – сорок четыре весёлых...

Как говорит мой шеф: « la vie est injuste. » Тут уж не попишешь...
mbla: (Default)
На глянцевой бумаге прокручивается Средневековый календарь – сегодня из автобусного окна – в траве первые нарциссы – двое распустились, жёлтые бутоны на остальных. И перещёлкивая станции на карманном приёмнике – вдруг на джазовой –Армстронг. Рекламы с огромной малиновкой на автобусных остановках – еда для птиц – 50 жирных шариков за 6.95 – налетай, кидай в кормушки.

Машка продолжает перепечатывать папины письма. В годах большие перерывы – не так-то часто родители расставались.

Письма 57-го года, когда мы с мамой жили на даче в Луге, письмо 60-го из командировки, из Череповца, письма 62-го из Латвии, куда мы ездили вдвоём с папой по приглашению деда, папиного отца, который через целую жизнь необщения вдруг решил, что хочет дружить – и с папой, и с бабой Розой, и с мамой – со всеми нами - и пригласил нас с папой на Рижское взморье в дом творчества латышских писателей.

Какое дед, московский редактор детгиза, имел отношение к латышским писателям, не знаю, – а в этих папиных письмах мешается то, что помню я, с тем, что совсем не помню. И хочется скорей ответить, обязательно ответить – а как же ты забыл написать маме про спаниеля – он жил у писателя Юры – смутно помню негромкую улыбку, худого доброжелательного человека – кажется, он вскоре умер очень молодым от рака.

Спаниель – как же его звали, какого он был цвета – уши – Юра говорил, что он их берёт в зубы и несёт ему по утрам в кровать.

Яхта – плаванье по Даугаве (наверно, всё-таки мы вышли в залив?) – кажется, несколько лет потом казалось – ничего нет прекрасней – и купаться с яхты – прыгать в воду.

А вот про пинг-понг папа пишет – девочка Лена научилась играть, и надо будет дома найти возможность продолжить. Да только не нашли.

Пинг-понг – тоже важнейшее из Риги.

Эта девочка, по папиным словам, была ему отличным спутником. Что я про неё помню? Думаю, что и в самом деле не капризничала она, ничего не выпрашивала, но была редкая трусиха и взрослым любила угождать. Совершенно не уверена, что мне бы понравилась эта девочка. Вряд ли жадная, но конечно, - центр собственного мира, укутанного родителями в волшебный защитный кокон. И постоянный страх – вдруг что-нибудь случится с мамой – страх аннигиляции, уже потом страх обственной смерти.

Жили – не тужили – да как тут ответишь – письмом в шестидесятый год.

И с каждым из нас так – кинешь камень...

КРУГИ ПО ВОДЕ

Над озерцом – где-то или нигде.
Запустил я лёгкий и плоский камень,
И разбежалась она кругами, проскальзывая по воде,–
Концентрических лет прозрачная память.

За кругом круг всплывал и за годом год.
В каждом круге по негативу –
Пластинки старинного аппарата.
Зыбко, едва узнаваемо... Только вот –
Трудно всё рассмотреть, если снимок не отпечатан!..

Перемешались пейзажи, лица и города:
На Пантеон наложился Исакий – купол на купол,
А за королевами, населившими Люксембургский сад,
За этими подобиями закутанных в средневековье кукол,
Просвечивает барокко: полуголые итальянки стоят
В аллеях Летнего Сада и глядят неизвестно куда.

Всплывает месьё Лафонтен с маленькой на ступеньке лисой,
Но чуть поверни голову – и взгляд случайный косой
Упрётся в Крылова.
И живее он, да и зверей там побольше тоже!
Дом Книги сверкнёт, стёкла смешав, за «Самаритеном».
Где-то белые колонны лепятся к жёлтым стенам,
И стилизованные рожи с фронтонов передразнивают прохожих.

Круги расширяются. Теперь на них
Найдётся место и настоящим лицам.
То там, то тут мелькают:
Кто-то в центре кадра оказаться стремится.

От снимка к снимку он всё меньше лохмат,
Волосы цвет меняют: и не только виски...
А губы по-прежнему сложены – тот же мат –
Да над клавиатурой тень от пальцев той же руки...

Вдруг непрошенный ветер взрябит поверхность.
Над водой две ивы светятся.
И – ничего – и темно:

А если камушек запустить – так наверно,
Он снова включит вневременное кино?

14 декабря 2011
mbla: (Default)
Машка, после ремонта занявшись разбором разнообразного имущества, засунула нос в сундучок, где хранились родительские письма, и не только погрузилась в чтение, но и стала их одно за другим перепечатывать и помещать в жж.

Кстати, оказывается, появился сайт, где постепенно выкладывают сканы дневников людей со всего света. Потрясающее начинание, между прочим. Рукописи не горят, дневники и письма – тоже!

Летом 52-го года папа с двумя институтскими приятелями ездил на каникулы на Чёрное море. Роман с мамой у них тогда уже явно начался, но решения вместе жить ещё определённо не было принято.

Читаю письма, и как водится, – вот и 52-ой год в параллельном мире живёт, да почему в параллельном – в моём.
Весёлые остроумные письма. И самолюбования, прямо скажем, в них немало. Ну, а с чего б иначе было?

Трое мальчишек, трое студентов без денег болтаются по южному Кавказу. Снимают какие-то странные жилища, какие-то комнаты, где иногда приходится вдвоём спать в одной кровати, купаются, кадрят девиц. Припевом – денег совсем не осталось.

Бесконечные цитаты из Ильфа и Петрова, но не только из них – ««культпоход в ресторан» – так, кажется, Зорька говорит» – пишет папа. Зорька из маминых друзей ещё до папы, из ближайших, из влюблённых.

Двое было самых-самых – Зорька и Олег. Но Олег влюблён не в маму, у него роман с её ближайшей подругой. А Зорька – в маму, вообще мужики вокруг клубятся.

Мама хороша невероятно – даже на старых фотках, кажется, видно, как двигается, смеётся, поёт под гитару и под рояль.

Надпись на огромном альбоме репродукций картин Русского музея, – я его листала, валяясь в кровати в детских простудах:
«О Вика-свет, сей красочный букет полотен Русского музея приносят в дар Олег, Элиазар.»

Зорька с войны вернулся хромой.

Картинки в папиных письмах – «крокодилы-пальмы-баобабы», – жены французского посла, правда, нету.

Все живы и юны, и аукаешься с ними со всеми, – «здесь и сейчас».

А потом я подумала – 1952-ой год.

Папа успел на войну. В 44-ом в 18 лет пошёл. Остальные ребята, небось, чуть моложе. Он поступил в институт после того, как вернулся из Берлина, где несколько послевоенных лет прослужил переводчиком у генеральского начальства. Привёз оттуда сервиз – тарелки с девочками-мальчиками на качелях. Потом мы с Бегемотом эти тарелки с полустёршимися картинками увезли в Америку, потом Бегемот, уезжая из Америки, их оставил Борьке Ф. И ещё папа привёз куклу Лену в бархатной курточке, зелёных брюках и с закрывающимися глазами. И плюшевого мишку.

В том параллельном мире, где пишутся эти плутовские письма, за шесть лет до того кончилась война, где «вправду стреляют», бомбёжки, эвакуация, голод...

Я никогда не спрашивала папу, приходилось ли ему убивать...

Про видеть смерть – да, иногда говорил – самое страшное, говорил, видеть смерть лошадей, – они же не выбирали человечьей войны...

Да – подумала я – как же здорово человек регенерирует – в фильме Лины Вертмюллер «Семь красот», чуть не в последнем кадре, спасшийся из лагеря Джанкарло Джанини радостно восклицает: «а теперь мы будем делать детей».

Потом я подумала ещё немного – 1952-ой год. Мамин отец сидит. Когда родители стали жить вместе, в феврале 53-го, Сталин ещё не подох, и они поэтому не поженились, и строили планы, что как только папа закончит институт, они уберутся из Ленинграда.

Родители не питали никаких иллюзий. Васька, из маминых лучших друзей, уехал, спасаясь от ареста, в Ростов, а маму таскали в ГБ и сказали там, что если она сотрудничать не станет, то плакала её учёба в институте. Она ушла из института сама, не дожидаясь отчисления.

Дело врачей в самом разгаре. Идут упорные разговоры, что приготовлены уже эшелоны, чтоб увозить евреев в Бирибиджан.
И эти письма – играющие, жизнерадостные, смешные – там и Сочи, и озеро Рица, и местные обычаи, и поезда – небось, студентам-железнодорожникам (папа в ЛИИЖТе учился) полагались бесплатные билеты...

***
История – однажды на Патриарших случилась история – «географии примесь к времени есть судьба» – « женский смех на руинах миров воистину неистребим»...

В параллельном мире – здесь и сейчас – стучит на стыках поезд...

Димка, Толька, Ромка... Тольку мы с Машкой знали, он даже жил одно время у нас в комнате на раскладушке, но этого я не помню, совсем была маленькая... А Ромку не знали, нет.

Мама – Вика – Витька.

Ребятам повезло, – Сталин подох вовремя, а потом и шестидесятые на дворе...

* * *
Прошлое — это как-то
случайно прочтённая книга —
Далеко, пунктирно и немо:
Оторваны титул и переплёт…
А что запомнилось ниоткуда — ярче, хоть бы и не было,
Подозрительно подробное — чаще выдумано, да вот…

Оно-то и возвращается,
С регулярностью карусельной кареты,
И если в скачке — какую-то мелочь — уронить под копыта коней,
Станет она дороже того, что было и нету:
Сами не выбираем, что окажется нам важней…

Над классическими воротами торчат барельефные рожи
То ли в картушах, то ли
Заполнив треугольный фронтон…
Это — ничьи портреты, но на кого-то похожи,
И рассказывают не меньше, чем лица
Из Веласкеса или с каких-то икон!

В музее «портрет неизвестного» позволяет, не обижая,
И жизнь его придумать, и не сказанные слова,
А известные — на то и известны, что каждому попугаю
Доступны, и тривиальны, навязли, как дважды два…

Конечно, соавтор художника, ты запросто переиначишь
Всякую биографию… Но мера есть и для нас:
Всё же тринадцатый подвиг Гераклу не присобачишь,
И не отправишь Суворова переходить Кавказ!
mbla: (Default)
Я ехала утром в автобусе, где пахло ёлкой.

В мороз ёлки пахнут сильней – наверно, запах примерзает к воздуху. Но какие у нас морозы? Так, +3. Да и в автобусах топят.

Но было чуть холодней обычного, и пахло ёлкой, как вчера на улице возле цветочного магазина.
Постукивают на ветру шары на ёлках. То там, то сям.

А возле Жюсьё у института арабского мира, у здания затейливого стекла, построенного при Миттеране, вдруг за поворотом, ниоткуда, из тёмного декабря, только слегка просвеченного ёлками, возник парусник. Он на тротуаре огромен, на большой асфальтовой площадке перед стеклянным зданием – самый настоящий парусник – перед ним табличка, что сделан он в Омане в 92-ом, что поработал он рыбачьим кораблём, что какой-то француз купил его, когда истёк срок его службы, что снабдили его новой оснасткой и вышел он в море из бретонского городка Дуарнэнэ, поплавал и отправился в Дуарнэнэ в корабельный музей – и теперь вот привезли его в Париж.

Очень надеюсь, что у нас его уже не отнимут. В Бретани и так море, и так корабли, а нам-то сухопутным парижанам достаются только чайки, да бакланы на Сене, да баржи! И чайки не чета бретонским, маленькие городские.

Пусть уж стоит громадный красавец, – парусники – шедевры – истинный в них полёт, и смелость, и благородство.
« Never let me go » – корабль в лесу, который обязательно надо увидеть... А в «Бегущей по волнам» хорошо одно название...
И сжимается горло от парусника на асфальте, и держусь за тёплую Васькину руку – он даже салфетки с парусами в Бретани из кафе тащил, а тут целый корабль...

И сколько же миров живёт, дышит – одновременно, рядом, параллельно...

На ёлку в нашей комнате на Шестой линии мама накидывает светлую пушистую хрень – волосы феи... Я не очень нравлюсь себе в детстве – я эгоистка, каких мало... И только совсем поздно как-то научаешься обуздывать эту смесь тщеславия, одеяла на себя, пиханья-локтями-при-входе-в-трамвай... Папа достаёт ёлку из-за окна, за половиной окон во двор-колодец ёлки, комната вымораживается мгновенно, нас с Машкой из неё гонят... И острый запах леса и каникул... Когда и вправду всё впереди, и совсем неизвестно, как оно всё будет.
mbla: (Default)
Машка несколько дней назад, – «раскопай своих подвалов и шкафов перетряси», –наткнулась на два нечитанных письма.

У папы был отчим – Зиновий Борисыч, – любимый муж бабы Розы.

Он умер до моего рождения, и часто возникал в разговорах, в рассказах.

Что он был очень хороший человек – тут чего говорить – вырастил папу и двух мальчишек – сыновей сидевшей бабушкиной сестры и её расстрелянного мужа.

Я знала, что в юности он уехал в Америку, вернулся оттуда строить социализм.

Папа цитировал какие-то его рассказы из гимназической жизни. Он чудесно знал математику, и способности у него отличные были, но учитель не баловал учеников хорошими оценками, «потому что на пятёрку знает бог, на четвёрку знаю я, а ученики только на тройку знать могут».

Любимые бабы-Розины друзья, которых звали маратовцами, потому что жили они в громадной квартире на улице Марата, были родственники Зиновий Борисовича, – его сестра Эсфирь Борисовна, Этя, – её мы отлично знали – с мужем, детьми, племянниками… Такое научное семейство – Этя и Давид – биологи, дети и племянники, в основном, математики, но и дочка-биолог тоже была.

А Зиновий Борисыч, Зека, насколько я понимаю, образования не получил – не до того было – сначала Америка, потом строительство социализма… Впрочем, почему-то мне кажется, что социализмом он недолго увлекался.

Машка нашла два его письма – 1944-го года. Одно бабе Розе, второе папе перед отправкой на фронт.

И таким они приветом, такой весточкой…

Жили-любили-тосковали – и я читаю, и смерти, на самом деле, нет…
Read more... )

***
Тема диссертации – влияние технологии на бессмертие – письмо, пущенное по миру через сеть, – больше существует, чем утерянное на дне ящика. Звукозапись, и когда не в студии на пластинку, а просто на телефон, электронная почта – «и все записки, и все цветы, которых хранить невмочь» – теперь сохранённые помимо нас… Весь этот поток – со случайными словами, бумажками, мусором, – разговаривает разными голосами.

«Голос из хора»
mbla: (Default)
Я проезжаю каждый день по дороге на работу не клумбу даже – так, бордюрчик сквера – из диких цикламенов.
Ну, они в городе, конечно, никакие не дикие, – вполне ручные цикламены, но и не садовые – ведь садовые – большие важные, их в горшках продают, особенно под Рождество.

С дикими – вот ведь удивительно – я помню место первого знакомства и даже время – в сентябре 92-го в лесу возле озера Анси мы с ними повстречались.

Вообще-то там почти всюду лес резко поднимается по склонам вверх – не высокие ещё горы, –лесистые предгорья, увенчанные скальными вершинками. Но мы в тот день шли по плоскому – вдоль речки в деревеньку, где даже кафе не было, такая она маленькая.

Мы с Васькой привезли тогда родителей в пустой в честь сентября кемпинг.

Я только что потеряла работу, в те доинтернетные времена писала бесконечные письма на деревню дедушке в попытках её найти – стоял кризис начала девяностых, когда впервые не привыкшие к такому инженеры и менеджеры ощутили незащищённость – невозможное – потеря работы. В агентстве по безработице, где надо было отмечаться, я видела как-то совершенно растерянного человека с большим портфелем, в съезжающих на нос очках, который всё в толк не мог взять, зачем он тут, как такое с ним случиться могло.

Я тогда мечтала с тоской о любой работе, отчаянно завидуя всем, кому утром вставать по будильнику и на неё идти.
С полгода это длилось – пока, подобрав случайно в книжном магазине «Шекспир и компания» газетку с объявлениями, я не увидела рекламу заштатной бизнес-школы, горделиво именующей себя «European University of Paris». Там я нашла первую почасовку, – до того, как вернулась в Университет делать диссер, который так и не доделала потом, найдя работу на полную ставку в моей сегодняшней инженерной школе.

В сентябре 92-го моё безработное положение было ещё в начале первой фазы, и когда мы повезли родителей на озеро Анси, я была ещё ничего, надеялась ещё на бывшего шефа. Увы, он работал в сильно закрытой фирме, связанной с военными, и там требовалось гражданство, которого на тот момент ещё не было.

К маминой радости наши две палатки стояли на полянке под грецким орехом. Мама практически не знала юга, – ну, когда-то мы вместе побывали в Пицунде, мне тогда было три года, а папе, как работнику метрополитена раз в год  полагался бесплатный билет на себя и на семью. Так что орехи на траве были маме в диковинку.

Кроме орехов в нашем распоряжении было тёплое чистое озеро, – к особенно прекрасному купальному месту, где озеро казалось прозрачным как море, мы спускались по очень крутой и узкой тропинке, в конце которой надо было спрыгнуть, опершись о сосновый корень.

А ещё мы ездили в Шамони в гости к снежным горкам, слушали колокольчиковый звон, когда проходили мимо пастбищ, где на полянах лениво паслись бело-коричневые коровы с колокольчиками на шее, собирали чернику на склонах, –  голову поднимаешь, и вершины видны, ездили на ферму за молоком и домашним сыром… А Нюша не пропускала ни одной коровьей поилки, которые нам встречались часто – каменные корыта с проточной водой, лившейся из крана. Она из них пила, а потом купалась.

Вся эта ёмкая сентябрьская радость с запахом яблок под синим небом, с лебедями, которые клянчили хлеб, когда в кафе у канала в городке Анси мы ели мелкую зажаренную до хруста рыбку.

И вот шли мы по дорожке, – и под деревьями у её края впервые в жизни увидели дикие цикламены. Мы и не знали, что такие бывают.

Время тогда переводили на зимнее раньше, чем теперь, и в конце сентября, в последние наши в кемпинге дни по вечерам было уже темно.

Вторую осень подряд я взглядываю на бордюр из цикламенов из автобусного окна.

Вспоминаю ту симфонию Малера, которая в «Смерти в Венеции», – кажется, третья, – возврат темы, – маленькая девочка выбегает на солнечную поляну. Девочка, не дожившая до взрослости. Плывёт на Лидо корабль.

Темы и вариации, повторы… Больше я ни разу не была осенью в Анси, а летом дикие цикламены не цветут.
mbla: (Default)
Слоны – где-то прочёл Бегемот – единственные звери, которые не умеют прыгать.

И то хорошо – прыгали бы слоны – они могли бы провалиться сквозь землю, а в лучшем случае, земля в Африке, или там в Индии от слоновьих прыжков была б вся в ямах – побольше, чем выбоина на ступеньке возле Машкиной квартиры – Костя однажды там уронил бутылку водки, – она не разбилась, а ступенька уже тридцать лет, как с выбоиной.

Машкин GPS, когда она недавно ехала мимо какой-то школы, напомнил ей, что надо замедлиться, а она ответила ему ленинградской декабрьской в пять вечера ночью, что дети давно уже спят.

Зимней ночью мы шли с мамой по Шестой линии – мама в серо-голубом берете и чёрной шубе-моей, наверно, ровеснице, – пахла шуба шапкой и шубкой, как пахнут домашние чистые кошки, и мама рассказывала нам про то, как в школе номер 28, где я уже училась, а Машка ещё нет, сидят за ночными уроками собаки. У мамы был удивительный нос – такая была на нём полочка – кончик круглый, а над ним полочка – ни я, ни Машка не унаследовали такого волшебного носа.

В глубине второго двора-колодца наша парадная, и лестница – на пятый этаж. Когда мне было 17, или там 18, мама в первом дворе, если они с папой откуда-нибудь вечером возвращались, ну, из филармонии, к примеру, обязательно что-нибудь очень громко говорила – предупредительно – на случай, ежели я с кем целуюсь под аркой.

А звонок у нас был на двери механический, – папа инженер-электрик, а звонок – вертушка, смеялись знакомые.

У слонов отличная память, а у меня так себе.

Сбылось куда больше, чем обещалось. А когда в каком-нибудь советском фильме семидесятых падает за окном снег, – собственное щенячество в охотничьей стойке зелёным виноградом откуда-то в зимней витрине – припечатывает к месту ожиданием завтра – как хотелось пить, или писать, или была сессия, и вечно не было двушек по телефону позвонить, и телефона не было в новой отдельной кооперативной квартире, той самой, перед которой выбоина на ступеньке – в настоящем, стремительно переходящем в прошлое – отпечатываясь отретушированной фотографией – сбылось куда больше, чем обещалось – но заглядываешь за этот падающий снег в фильме семидесятых годов – ищешь-ищешь-не найдёшь – куда больше сбылось, чем обещалось.

***
Сегодня утром в окне дома напротив – того, что за лужайкой с тополем, с берёзой, и сиреневым кустом, – появился человек. На нём была эта странная шапка, забралом до глаз, закрывающая пол лица – балаклавой, кажется, она называется. Зачем была ему такая шапка в 12 градусов декабрьского тепла? Он протянул руку и кинул вниз что-то вроде крошечного белого шарика и проводил его взглядом. Наверно, шарик этот упал на зелёную траву. Потом кинул ещё один, за ним ещё.

И вдруг воздух захлопал чаячьми крыльями – он кидал во двор хлебные мякиши – больше он не швырял их вниз – чайки хватали их на лету, у самого окна, – он кидал и кидал, – потом отошёл и через минуту появился опять, сняв балаклаву, и прижимая к себе кошку, – через газон мимо тополя он показался мне совсем молодым. Одной рукой он крепко прижимал к себе кошку на подоконнике, а второй – швырял хлебные катышки – и толпа чаек белым хлопаньем освещала серое небо.

Земляника в лесу расцвела. Может быть, созреет к февралю?
mbla: (Default)
В лесу Фонтенбло вдруг выросли цикламены. И как, спрашивается, их туда занесло? Они ведь в Подпарижье не живут, они южане. Мелкие полевые, – я впервые им дивилась в Альпах, около Анси. Росли они толпой по берегу узкой быстрой светлой речушки, вдоль которой мы с Васькой и с родителями шли в сентябре 92-го года. Редкая в тех местах без подъёмов-спусков прогулка. Шли мы в деревеньку – совсем маленькую, даже кафе там не было, только яблоки из-за заборов свисали, петухи то и дело голос подавали, да жители во дворах возились.

Цикламены – единственные известные мне лилейные, цветущие осенью, – обычно лилейные рифмуются с весной.

Ан нет! И цикламены в горшке – это у нас зимний цветок. Их очень любила Бегемочья мама, – я ей на Рождество всегда горшочек дарила.

Апдейт: Славная штука - жж, меня тут же поправили - оказывается, не лилейные цикламены. Клубень у них, как у бегонии. Так что всё становится на место: вот и цветут осенью-зимой.


Появились первые рыжики – рыжие с прозеленью. И на рынке первые мандарины в блестящих листьях перелистнули календарь.


Неподалёку от дому на пятачке в середине транспортной развязки стоит грубый камень, на нём табличка с текстом – в память Надара – именно оттуда поднялся он в 1858-ом и сфотографировал окрестности сверху – первую аэрофотосъёмку сделал. Я, когда там проезжаю, как вот сегодня с фермы, обычно не забываю на этот камень посмотреть.
У Надара была студия на бульваре Капуцинов, – он её полностью застеклил и каким-то образом её охлаждал текущей по стеклу водой. И Надар был первым человеком, повесившим у себя на доме неоновую вывеску, которую сделал ему ремесленник Люмьер – отец изобретателей кино. Ещё я где-то прочитала, как Надар, обожая эпатаж, носил только красный сюртук, и в доме всё что мог покрасил в красный цвет. Но потом пришлось ему уехать с бульвара Капуцинов – дорого ему стало там жить – больно много денег уходило на полёты на воздушном шаре, наделал он долгов.

Так славно представлять себе Надара – среди парижских людей с картин Кайбота – течёт по бульварам толпа. У каждого своё… Кто-то дожил до нас, вот как Надар – один из первых фотографов, дружил с Бодлером и тратил все деньги, и ещё немножко больше чем все, на воздушные шары…

А сколько их недоживших до нас… Большинство…
mbla: (Default)
Кcавье, – милейший мужик, преподаватель математики, лет тридцати пяти, а по ощущению из поколения постарше, из полухипушников, болтающихся в каникулы с палаткой хоть по Перу, хоть по провинциальной Франции, – как карта ляжет, живущий преподаванием там-сям, и с удовольствием, – без постоянного места, – не защитившийся, потому что слишком много по миру шлялся, но при этом иногда вдруг чего-то научное читающий для кайфа, с лёгкой ностальгией по шестидесятым, в которые не жил.

В пятницу нам впервые после Рождества удалось вместе пообедать, и не на бегу. И Кcавье с кайфом рассказал, как он в Рождественские каникулы в Болгарии по горам ходил.

Лет десять назад он отправился с тогдашней подружкой туда в горы погулять – просто из любопытства. И они познакомились и подружились с болгарскими в-горы-ходящими ребятами. С тех пор он стал довольно часто туда ездить, в эту ходячую компанию, но до сих пор летом. А сейчас вот зимой. Говорит, что там размеченные тропы по французскому образцу – наша красно-белая разметка. И по этим тропам в горах по снегу (разметка на торчащих шестах) они всерьёз ходили в -19, и не на лыжах, а пешком.

Причём специальной обувки, плоских и широких «ракеток», которые сверху на ботинки надеваются, там, у чёрта на куличиках, куда они забрались, не продавали, потому что ничего там не продавали за отсутствием магазина, а в Софии за 70 евро покупать их они не стали.

Приют, где они сначала поселились, на 1900, куда они в те самые -19 поднялись с девятисот – перепад в мороз неслабый – по подобию гравийной дороги, присыпанной снегом, – знаю такие в Альпах, по ним на открытых американских джипах времён второй мировой подвозят в приюты жратву и питьё.

А оттуда в такие же морозы они ходили по тропам круговыми маршрутами, большей частью по лесу – говорит, один день был, когда они брели по снегу, проваливаясь по колено – в горных ботинках –тут уж два часа за все восемь сойдут.

На Новый год ребята отправились в приют получше – не нары двухэтажные, а комнаты с кроватями, – по дороге повстречались с застрявшим джипом – феерическое, говорит Кcавье, было зрелище, – из старого кино – человек двадцать толкают в жопу джип и прут его на руках в гору.

А в приюте что-то вроде вроде музея коммунизма – по стенкам развешаны анекдоты, картинки, какие-то дурацкие артефакты того времени, и фильмы крутят в тему.

Один фильм по истории про то, как вышли рыбаки в море, поймали крохотную рыбёшку и сообщили в низовую партийную организацию,что отловили дельфина, та наверх передала, что пойман кит, а уж в ЦК узнали, что рыбаки из рыболовецкого сообщества «Красная жопа» выловили неизвестное науке морское чудище.

Я ему рассказала про то, что нашему папе, который в конце шестидесятых и в семидесятые рассчитывал электрическую часть атомных реакторов и по этому поводу ездил в командировкии в соц. страны, куда эти реакторы поставляли, Болгария была удивительно мила, несмотря на то, что в девятиэтажном доме, где он жил, не только часто ломался лифт, но и водопровод иногда не работал, и тащили воду по лестнице, стараясь не расплескать половину. Да и любимую отвёртку у папы там спиздили. Пришёл на работу, отвёрточку на пол положил – отвернулся-повернулся – нету отвёрточки. Когда я повела папу в греческий ресторан в Париже, он сказал, что очень похоже на софийские ресторанчики.

Ещё у папы милый там был разговор на гороховом поле возле автобусной остановки, где в ожидании автобуса он подъедал сладкий и вкусный зелёный горошек из стручков. Его какой-то мужик окликнул с вопросом, зачем он ест такое дермо. Папа ему – «почему ж дермо, вот ваша страна банки с этим прекрасным продуктом всюду продаёт». А мужик в ответ, что если б дермо в банках можно было б продать, так тоже б продавали.

А море болгарское Кзавье ужасно ругал – говорит, такая же гадость, как в Испании – понастроили отелей по берегу, забетонировали – и привет!
mbla: (Default)
А моя любимая ёлка – в Медоне у станции – на ней только синие шары, да сикось-накось красные банты, даже лампочек нету – зато колючая, и можно нос сунуть в иголки и вдохнуть её лесной детский запах...

На какой-то Новый год мама, в который клокотали недюжинные организаторские способности, всем гостям под тарелку положила текст «в лесу родилась ёлочка», отпечатанный, кажется, на маленькой трофейной машинке, которую папа привёз из Берлина и нежно любил, – для хорового исполнения, и народ обсуждал, лучше ли они помнят текст этой сакральной песни, чем ЦК КПСС текст «Интернационала».

Никакой день рожденья не мог тогда соперничать с Новым годом – когда можно было не спать ночью и даже в нежнейшем возрасте пить шампанское – теперь из очень немногих алкогольных напитков, которые я совсем не люблю.

А удивительно, что этот самый на свете обещающий праздник, самое детское щастье, меня не подвёл, и во времена, когда он перестал уже быть важным, – так, выпить ровно в 12 надо, скорей по привычке, но и неопределённое волнение где-то там пошевеливается, позёвывает слегка, – выстрелил, как ружьё в последнем акте, – не будь цепи случайностей, из-за которой мы с Васькой вместе встретили девяносто первый, ничего могло б и не случиться...
mbla: (Default)
Про фильм

От этой книги не оторваться. Вот из тех случаев, когда с удовольствием предвкушаешь – залезу в автобус, устроюсь на моём любимом переднем сиденье (вот она прелесть посадки на кольце!), достану книжку – и опомнюсь хорошо если перед своей остановкой, помчусь к выходу, засовывая на ходу планшет в чехол и придерживая рюкзак подмышкой.

Олег Дорман делает фантастическое дело, и я вот только надеюсь, что кроме Лунгиной и Баршая, ещё кого-нибудь он разговорит.

Фильм, естественно, менее подробный, огромная часть книги осталась за кадром, но он очень многое добавляет – живой голос, облака над горами.

Тогдашняя жизнь совершенно живая, родная в этой книге... На концерты Баршая мы всегда ходили, когда он из Москвы приезжал – московский камерный оркестр под управлением Рудольфа Баршая – красными буквами на афишах. Филармония шестидесятых-семидесятых – то ли клуб посвящённых, то ли храм. Нельзя было нам туда ходить без туфель в мешочке, и одевались празднично – для мамы было важно. При том что бывали там раза два в неделю по самым дешёвым билетам – по входным – стоячие на хоры. Но вот абонемент тоже был – тогда сидели, щурясь на огромные переливчатые хрустальные люстры Большого зала, которые не казались бессмысленной роскошью, а были частью музыки... Многие слушали, закрыв глаза, или глядя через прищуренные веки на фейерверки света исторгавшиеся из этих безумнейших люстр. А бывали там люди в полном затрапезе, такие обычно ходили на все концерты и с ними всегда почтительно здоровались, обычно не зная, как их зовут. Музыка была напрямую связана с той душевной жизнью, где не было советской власти, партсобраний, политинформаций... Мама часто плакала на концертах – когда играли шестую Чайковского, Шостаковича...

Баршай невероятно интересно пишет о Шостаковиче – что нет на свете трагичней музыки, и что он в России недооценен... И о человеке, с которым дружил. И о том, как Шостакович, как зверь в капкане, сосуществовал с властью, и как он подписывал всякого рода письма, которые так любила советская власть, заставляя людей делаться соучастниками... Чтоб в «Правде» на первой странице советские деятели культуры достойно осудили израильских сионистов и американских империалистов, предателя Солженицына, и трутуту, и бумбумбум, и хрюхрюхрю. Шостакович говорил Баршаю, что он подписывает всё подряд, чтоб они видели, что подпись его ничего не стоит... И писал музыку – всё, что мог он и хотел сказать, было в музыке... Мне кажется, это тогда понимали. Никто Шостаковича не осуждал...

Баршай пишет о музыке так, что немедленно хочется услышать то, чего не знаешь, – вот десятую Малера, которую он сумел закончить, разбираясь в оставшейся после смерти Малера рукописи, с перечёркиваниями по десять раз, с неразборчивыми каракулями, с тем, что можно только расшифровывать... Или композитора Локшина, современника, ученика Шостаковича, которого не исполняли...

Ничего не смягчая Баршай описывает советскую действительность, – крепостное право (не только вопрос о поездке оркестра за границу решался на государственном уровне, и сопровождающий гбшник всегда был при исполнении, но и деньги заработанные отдавались почти целиком государству), цензуру... Это если речь идёт о брежневских временах... Но он ведь описывает и сталинские – детство, когда родители переезжали из города в город, стоило где-нибудь встретить знакомых по прежней жизни, – отец очень боялся, что посадят, как бывшего нэпмана... И постановление 49-го года о музыке, не только ж литературой великий кормчий интересовался, музыкой тоже... Про собрания образца 49-го года рассказывает – как предавали, втаптывали в грязь, иногда вчерашние ученики, или приятели... Шостакович от этой травли не опомнился, вот и подписывал что угодно – чтоб отстали, бросая подпись им в хари...

Описывает ту самую жизнь, которая закономерно подводила к отъезду разных нас, уехавших в третью волну – когда причину, наверно, можно единственным образом сформулировать – обрыдло, опротивело...

И одновременно он рассказывает про совершенно чудесную жизнь – с друзьями, с единомышленниками, с оркестром, который собирался по ночам в здании школы и репетировал, бесплатно, потому что все музыканты имели какую-то другую работу, но им хотелось играть в камерном оркестре, и начиная это дело, никто не знал, получится ли, разрешат ли этот оркестр, будет ли он выступать в филармонии. И вот репетировали по ночам, на чистом энтузиазме. Школьный сторож их запирал и отпирал только к утру, а музыканты, не занятые в последних частях, уходили домой через окно.

Ну и я опять о своём – мне кажется, что основное утерянное понимание – это о том, как могли сочетаться две жизни – крепостная унизительная подлая советская жизнь, делавшая тебя соучастником предательства обязательностью собраний, политинформаций, а тех, кому совсем не повезло, ещё и соучастниками голосований в осуждение сионистов-модеристов-империалистов-хуистов, хорошо если не конкретных людей... и жизнь весёлая, полная друзей-единомышленников, внутренне свободная, безденежная и плюющая на материальные блага... Чтоб это понимать, надо это испробовать... Бабушкина подруга, профессорша из герценовского, как-то мне сказала «вы будете поколением семидесятых»... И вот мне кажется, про двойственность той жизни поколение шестидесятых отлично понимает, семидесятых тоже, а поколение восьмидесятых уже не очень – гнусность советской жизни усилилась ещё по сравнению с семидесятыми, а увлекательность неподвластной им, тем, которые «чтоб они все сдохли», жизни в волшебном кругу как-то уменьшилась... Устали что ли все?

У Баршая очень точно описан отъезд, прощание навсегда, последний взгляд через стекло... А перед этим все унижения, через которые надо было пройти. Ещё замечательно пишет об отъезде Лев Лосев в «Меандре»...

И у того, и у другого потом длилась другая жизнь, и у того, и у другого важнейшее в жизни сделанное пришлось на неё – у Баршая – расшифровка Малера, у Лосева – лучшие стихи...

Собственно, армия нас таких, у кого самое главное в жизни случилось за границей, создано за границей, но в последнем взгляде через стекло было «когда войдёшь на родине в подъезд, я к берегу пологому причалю...»

И в фильме я глядела на облака над зелёной швейцарской горой, у Лосева читала об оленях, приходящих к заднему крыльцу дома в Нью-Хэмршире, и думала о своём тоже...

Музыкант по роду занятий – космополит, музыка и живопись не завязаны на язык, а музыка ещё и так прямо не завязана на виденное – самое космополитское из искусств – и всё равно, наверно, дом-лодка на якоре где-то возникает с особой связью с пейзажем, с воздухом... Вот у Баршая в деревне возле Базеля... И мне в фильме кажется очень важным – эти взгляды в окно – и опять облака и горы...
mbla: (Default)
Раз уж в комментах заговорили...

Моя любимая институтская подруга, нынче живущая в Базеле, на первом курсе говорила: «Бунину я б приносила домашние тапочки»... Конечно, время было ещё не совсем феминистское, но для Ленки, которая тяготела – нет, не к капризной принцессе, этого никогда не было, – но безусловно к такому положению дел, в котором мужик заботится, берёт на себя, утешает, – желание приносить кому-нибудь тапочки было делом удивительным...

У меня никогда не было с Буниным таких интимных отношений...

У папы жил в Москве двоюродный брат, с которым он вместе вырос. Когда бабушкину сестру посадили, а мужа её расстреляли, бабушка с мужем, папиным отчимом, взяли двух племянников.

Этот брат, московский историк, приезжал к нам обычно раз или два в год. Своих детей у них с женой не было, и когда мне исполнилось пятнадцать лет, ему захотелось со мной как следует познакомиться. Он пригласил меня на весенние каникулы в Москву. Много чего началось у меня с той поездки в восьмом классе...

Вот и Бунин... У нас дома Бунина не было, а у папиного брата был такой же девятитомник, как у нас на полке стоит под потолком, и не помню уж почему, он в тот мой первый приезд к нему решил меня с Буниным познакомить, для чего не колеблясь выбрал рассказ «в Париже».

Самое удивительное, что в мои ещё глуповатые пятнадцать лет этот рассказ меня поразил – простотой и той достоверностью, с которой бывает, что прочитанное вдруг входит в собственную жизнь.

...

Потом у меня бывали периоды совсем разных отношений с Буниным. Когда-то я любила много чего – все эти рассказы из «Тёмных аллей», названные женскими именами, – особенно «Генриха» и «Таню». Ещё «Русю» . «Сны Чанга» любила, «Чистый понедельник», «Митину любовь»...

Потом стали мне многие рассказы казаться гранью пошлости – вот как у Блока бывает – шаг в сторону, и совсем невыносимо, – кстати, по-моему, именно поэтому Бунин практически непереводим... В переводах эта грань обязательно переступается.

Безумно раздражали «Окаянные дни», сам он бесил меня своей кичливостью, вовсе не аристократической... Всё, что я о нём читала, включая Одоевцеву, к нему не располагало...

Один раз, как чтец, приезжал в Париж Юрский. Стихи, на мой взгляд, он читал нестерпимо, особенно поперёк горла мне был у него Мандельштам. А вот «Лёгкое дыхание», всегда казавшееся мне совсем никчёмным рассказом, вдруг в его исполнении заиграло.

Владелец одного из русских книжных в Париже, когда сразу после того, как Бродский получил Нобелевскую, все его книжки раскупили, вспомнил, что отец его рассказывал, как точно так же в два дня после Нобелевской разобрали Бунина...



А теперь, наверно, для меня два рассказа в сухом остатке, их я наизусть почти знаю, и могу на любом месте открыть – и нигде не заскребёт неточностью, – «Холодная осень» и «В Париже»...

Но «В Париже» – особенно... Так и со мной когда-нибудь случится – знала я, думая десять лет назад про этот рассказ, прочитанный впервые московским мартовским вечером...

«А книги тихо смотрят и с полок не просятся,
Примирённые навсегда....
И от снежного вечера исходит спокойствие:
Что там – полвека туда-сюда?»
mbla: (Default)
Я когда-то, наверно, бОльшую часть помещала, но мне тут захотелось собрать вместе фотки, имеющие отношение к недавно написанному. Вкладка какая-никакая мне в помощь.

Read more... )
mbla: (Default)
Предыдущее

Про издательство "Северо-Запад", про Славку Станкевича, про Ментонский замок,  про Нюшу, про родителей, про озеро Анси...

Летом 91-го Васька предвкушал выход книжки. Он страшно гордился тем, что в питерском издательстве «Северо-Запад» выйдет его сборник «В граде Китеже» – первым это издательство напечатало Бродского, а вторым – Ваську. Я была уверена, что давно нету этого маленького издательства на Васильевском, которое пыталось издавать некоммерческую литературу – тогда их множество возникало. Как появлялись, так и проваливались в тартарары. Но вот только что узнала, что процветает, - только издаёт не поэзию, а фэнтэзи и фантастику.

Ваську свёл с «Северо-западом» его и шагиняновский давний друг Славка Станкевич.

Славка был всеобщим питерским знакомцем. Они с Шагиняном когда-то женились на двух работавших в консульстве подружках-француженках. Толя сразу уехал, а Славка с Анной остались, Славка работал редактором в издательстве, кажется, в «химиздате» и не хотел переезжать, не представляя, что он будет делать во Франции.

Перебрался он в Париж как раз в самом начале девяностых, чтоб дети закончили тут школу и учились дальше. Анна же продолжала работать в питерском консульстве.

Славка был безумный меломан, отличал в записи разных дирижёров, а не то что пианистов, и был классическим светским человеком образца семидесятых годов уже прошлого века. В конце концов, вместо вечеров у Анны Павловны Шерер был в Ленинграде Сайгон и множество квартирных сборищ.

Дети Станкевичей, мальчик Федя и девочка Аньес, которую все звали Пиней, а Славка аж Пыней, были абсолютно двуязычны. Славка говорил, что совсем маленькими они говорили на смеси, выбирая из каждого языка слова покороче. К примеру, говоря с Анной по-французски, маленький Федя легко произносил “donne-moi сыр» – ну, слово фромаж всё ж двусложное, сыр проще.

А ещё у Славки всегда были фокс-терьеры, и он очень любил великих или даже не великих, но просто замечательных старух. Ходил в гости к переводчице Наде Рыковой, которой тогда было совсем много лет, и даже каждый раз ей почему-то пирог пёк.

Славке страшно не повезло. В конце девяностых он почти ослеп, не мог практически читать, а потом он начал терять память, и когда мы в последний раз его видели, приходили к ним с Анной, он судорожно пытался быть, а у него не получалось... Слова ушли, связи...

В начале девяностых мы довольно часто общались, сидели в славкиной квартире возле porte de Versailles с геранью, а весной с хлипкими юными заоконными нарциссами, на наружных подоконниках, ели устриц, болтали, слушали славкины рассказы о том – о сём, например, о том, как его водили на сборище французских масонов, иногда вместе гуляли по нашему лесу... Почему-то врезалась одна прогулка – светлая прозрачная поздней весной, или ранним летом (не отличишь!), – длинный спуск по склону в коконе лиственных, цветочных запахов...

Однажды мы вместе ездили в Альпы, в Анси, где мы жили в палатке в кемпинге, а Славка в гостинице. Дело было в мае, или, может, в июне 92-го, выехали мы в пятницу вечером после работы, заночевали где-то в Бургундии, поставив палатку у придорожного лесного озерца, и всю ночь орали, пели, тосковали лягушки... А Славка, кажется, спал в машине, опасаясь голой земли...

Поездка та была короткая, всего несколько дней. Мы день провели в Анси с базельской Ленкой и с её Вернером, а до того съездили погулять на один из ближних перевалов, до которого можно доехать на машине, и там славные тропы – только холодно было, и лежал на перевале снег в проплешинах.

А на следующий день под проливным дождём от нечего делать мы отправились в замок с гордым именем Ментон-сен-Бернар. И вроде бы сенбернары именно оттуда происходят.

В Анси я до того во второй половине восьмидесятых практически год прожила, именно туда из Америки уехала с Джейком, получившим там постдока, – любила этот городок очень сильно в его вечной праздничности. Да и сейчас люблю.

И ментонский замок издали отлично знала – на холме – над озером, над лесом, он вдруг возникал за очередным поворотом дороги. Но конечно, никогда б в голову нам не пришло туда отправляться на экскурсию, если б не нудный нескончаемый холодный дождь, когда на каникулах в кемпинге совсем уж не понимаешь, чем себя занять. В замок пускали с собаками, и мы пошли на экскурсию с Нюшей. Но когда мы добрались до громадной кухни, где был вертел, на который легко помещался баран, обычно молчаливая Нюша по неизвестным причинам решила сказать своё басовитое слово, и мы спешно ретировались.

Однако добрый замковый экскурсовод не мог допустить, чтоб мы ушли несолоно хлебавши, – да к тому ж ещё с собакой из собачьего замка – он сказал, что нам проведёт отдельную экскурсию, когда закончит общую – нельзя же, чтоб ньюф не узнал всё про замок сенбернаров...

А осенью мы возили в Анси родителей. Жили с ними в совершенно пустом кемпинге. Расставили две палатки друг к другу входами – прямо под грецким орехом. И орехи к маминой радости на землю шмякались, как какие-нибудь простые жёлуди, или каштаны.

И мама, толстая мама, в которой жил весёлый феминизм – всю жизнь доказывала мужикам, что всё она может – и с рюкзаком ходить, и в байдарке плавать, – гуляла по горам, поднималась на полкилометра уж точно.

Мы собирали на склоне чернику, Нюша пила из коровьих поилок и норовила в них выкупаться, а папа изумлялся, что Ансишное озеро – такое же чистое, как их Корвальское, – в деревне на границе ленинградской и вологодской областей, где они уже после моего отъезда за двести рублей купили избу.

И правда, Ансишное озеро прозрачное, и однажды  я с городских уходивших в воду мостков, видела там щурёнка. А одно там есть потайное место, куда долго идёшь по лесу, – там огромная скала уходит в воду, на глубину, и озеро кажется просто морем – сине-зелёным переливающимся.  Спуск по лесу крутой, а последние метры почти вертикальные. Но мама и их одолевала, чтоб там купаться.

Когда через несколько лет я поплавала там с маской, оказалось, что внешность обманчива, озёрная вода – не морская, и прозрачность кажущаяся – я видела силуэты рыб, множество раков, но как сквозь плёнку, или через немытое стекло.

В Ментонский замок мы, конечно, не ездили, но зато отправившись на день в высокие Альпы, в Шамони, увидели на дороге приглашение посетить питомник сенбернаров, и конечно, не устояли. Сенбернары там были двух видов – короткошёрстные и шерстяные, как ньюфы, – и экскурсия шла под руководством гигантского короткошёрстного сенбернарьего мужика, преисполненного чувством собственного достоинства и сознанием, что он при исполнении.
mbla: (Default)
К вот этому, и тому, и этому

К 91-му году, в общем, картинки. Все их я помещала когда-то...

У Шагиняна

 photo myushginyanaizm91.jpg



А остальные Васька снимал

Неподалёку от дома, возле замка Дампьер на краю леса Рамбуйе

 photo dampierre_um.jpg

Read more... )
mbla: (Default)
Предыдущее

Родители жили с нами первые месяца два. Сначала только мама, а потом, к концу апреля и папа приехал.

Наша жизнь была так устроена, что вокруг постоянно было много людей – и соответственно время вдвоём всегда обладало огромной притягательностью и добавочной ценностью и вкусом, – с начала до конца так было. И даже это время в машине – утром и вечером – на работу и обратно.

Мама никогда мне не мешала. Любой её приезд – был внеурочным праздником. Вот и тогда в самом начале мамино присутствие ничуть не стесняло.

Папу я всегда хотела радовать, и всегда меня перед ним как-то неопределённо мучила совесть (вроде, не за что...) – только за то, что маму я любила больше? Странная история. Я была ведь папина дочка, и в школе, даже в старших классах, когда уже своя жизнь начинается, всё равно – прогулки вместе по городу были в радость – мы с ним очень любили на памятники со спины смотреть, а если вдруг какой незнакомый встретится, то угадывать, кто это. И читали перед сном вслух до конца школы – книжки мамины, книжки папины, книжки общие. Вон я до сих пор Швейка ни разу не прочитала глазами – только когдатошнее родительское исполнение помню...

Швейк – общая была книжка. А «Трое в лодке» – мамина. Рассказы Мопассана читал папа... И мне кажется, когда Солженицына читали вслух, это только папа...

Папе мне вечно хотелось доказывать, что я хоть куда – успешая и умная...

Ещё до папиного приезда мы решили, что сделаем ремонт – в гостиной. Наши стенки были обиты мерзкой жабьей тёмно-зелёной тряпкой, пыльной до невозможности, потому что Вета боялась солнца. Решили, что стенки станут жёлтыми. Но Васька настоял, чтоб опять обить их тряпкой, потому что дешевле и проще, хоть родителям и казалось, что надо по-человечески их покрасить.

Потом, опять с родителями, мы тряпки все-таки сорвали, но это гораздо позже, – и тогда Марья Синявская нарисовала на стенке под окном картинки в русском стиле – охотников с собаками, да волшебные цветы, чтоб Нюша грязными боками тёрлась в пестроте, делая её еще пестрей. А на фанерной подвижной перегородке между кухней и гостиной Марья белым на белом нарисовала лилию. Но это куда позже.

А тогда мы обили стенки рыжей тряпкой и возрадовались. Ну, а в спальне мы очень долго жили с тем, что было – с моряцкой тряпкой со штурвалами кораблей, пока у Бегемота не дошли руки при минимальном нашем с Васькой участии эту тряпку сорвать и подготовить стенки под покраску. Красили они с Васькой в четыре руки.

Тогда с родителями все викенды мы куда-нибудь ездили – то Васька возил нас по любимым пригородам, то если выпадал длинный викенд, а в мае их много, куда-нибудь подальше.

Как только приехал папа, мы отправились на пару дней на Mont Saint-Michel. Родителей мы оставили в гостинице, а сами устроились на ночёвку в машине, оборудовав постель из откинутого заднего сиденья и грузовой площадки багажника. Под наползающим на нос пыльным в грязных пятнах машинным потолком. Я потом очень любила Ваську дразнить – что, дескать, только моей безумной влюблённостью первого времени можно объяснить то, что я соглашалась ночевать в машине вместо того, чтоб взять палатку и жить комфортно.

Мы поставили машину у пляжа – там дорога идёт вдоль моря, – по правому её краю полоса песка, а по левому сменяется невнятное – перелески, домики, устриц продают... Когда прилив, вода в клочьях пены подходит к дороге, когда отлив, – песчаное поле, и море вдали. Осока. Сен-Мишель дальним силуэтом, – тёмной увенчанной шпилем горой торчит – то в середине песчаной пустыни, то островом князя Гвидона. Кажется, это была первая машинная ночёвка – мы особо и не спали – но и в городе, дома, в это первое время мы практически не спали по ночам.

Вечером остановились в городке Онфлёр – куда-то мы с Васькой ушли, оставив родителей, – может, гостиницу им искать, – а когда вернулись, узнали, что всё уже в порядке, но было ужасное происшествие – папа вышел из машины и прихлопнул дверью нюшину лапу – и орала бедная Нюша на весь город – мы, правда, не слышали. Лапу общупалли со всех сторон, всё с ней было в порядке, – ничуть не сломана.

А через несколько дней после этого уже дома Нюша сидела в створке приоткрытых дверей. Мама не прищемила её, она только дотронулась до двери, – и Нюша опять заорала благим матом. Она протягивала нам свою несчастную, вовсе не пострадавшую лапу, и вопила, разевая щенячий рот.

Примерно через год, когда Нюша была уже взрослой, она в лесу на полном скаку опрокинула Ваську – напрыгнула на него спереди, и он на спину упал – на мягкую землю, но всё равно ж больно и обидно – а Васька тоже умел орать как недорезанный – совершенно не терпел ни боли, ни беспомощности.
Так что Нюша, услышав страшные матерные вопли, – уселась против него и протянула лапу, чтоб пожалели, слегка повизгивая – дескать, я об тебя, видишь, как страшно ударилась.

На длинный викенд вокруг 8 мая я прихватила ещё пару дней на работе, и мы отправились в путешествие – выехали мимо Пуатье к океану, проехали Ланды, потом заскочили в Пиренеи, потом в Каркасон и обратно через Кагор и катарские деревни. Галопом по европам – дней за пять столько всего. Выехали в пятницу вечером, меня забрали прямо с работы, и только ночью, остановившись неподалёку от Пуатье, обнаружили, что Васька забыл дома сумку с нашими с ним трусами, да футболками. Утро пришлось начать с похода в супермаркет.

В Ландах мы ночевали вдали от жилья. И на этот случай в Париже для родителей прикупили палатку. Не помню, почему мы не взяли бегемочьей, может, к нему из Москвы уже приехала Маринка, на которой он вскоре женился, и они тоже куда-нибудь отправились.

Нам с Васькой в те времена было свойственно покупать только дешёвые вещи. Вот и палатка была из супермаркета – простейшая канадка. К ней прилагалась инструкция, как-то она расставлялась не вполне очевидно. Естественно, никому не пришло в голову дома инструкцию изучить, ну, и когда дошло до дела, папа и Васька кинулись её читать, потому что интуитивно ни черта не выходило – верёвочки запутывались, – где крыша, где пол было не разобрать. Я и не совалась, зная, что я не в состоянии простейшую вещь руками сделать, и мой ужас перед экзаменом по физике концентрировался на билете, где одним из вопросов было практическое задание – собрать детекторный приёмник.

Маме же быстро надоело глядеть на мужиков, запутавшихся в верёвочках, она их растолкала в разные стороны, и без всякой инструкции собрала злосчатную палатку.

Когда мы забрались в предгорья Пиреней, то увидели где-то указатель на Андорру, и тут же решили, что глупо было б туда не заехать, – в другую страну.

Но не судьба – через некоторое время дорога оказалась загороженной – выше в горах сыпал снег, и закрыли перевал. Пришлось разворачиваться.

В конце мая родители уехали, мы остались одни – впервые. Правда, ненадолго.

Шёл праздник – разговоры вдвоём, прогулки – острота нашей общей жизни – двух интровертов, очень много живших на людях, прорастающих друг в друга, – праздничность этого существования вдвоём проходила через всю нашу карнавальную жизнь. А карнавальность в нашей жизни всегда присутствовала. И дурацкий венецианский колпак, который мы надели на глобус, всей нашей жизни идёт.

Незадолго до Рождества 91-го мне позвонили на работу Васька и Димка К. Они, похрюкивая от смеха, спросили у меня, что по моему мнению они нашли на антресолях в кладовке. У меня мнения на этот счёт не было.

Нашли они – самый настоящий резиновый хуй из порношопа.

Я сказала Ваське, что он радоваться должен, что этот прекрасный хуй не нашли мы с Бегемотом, пока мы жили в его квартире, а то б весь Париж знал, что у Бетаки на антресолях живет резиновый хуй. Васька задумчиво произнес – а мне-то зачем резиновый, у меня и свой есть.
Откуда пришел сей загадочный предмет, мы так и не узнали, – разные люди тут живывали. Но каждое Рождество про него вспоминали, чтоб подтвердить, что ёлку вместо шпиля мы им украшать не будем. Потом он куда-то пропал, выкинули его, наверно.

Димка К. появился у нас с Васькой летом 91-го. Я с ним была к тому времени знакома уже лет 10, и он приезжал из Америки регулярно – раз или два в год. А познакомились мы в Париже на каникулах – димкин отец преподавал электронику у Бегемота на военной кафедре, спасая народ от прочих тамошних военных преподов, которые все, кроме ещё одного, прекрасно овеществляли известную команду "от меня до следующего столба шагом марш". Когда Бегемот узнал, что димкин отец уехал в Израиль, он его разыскал, и мы встретились в Париже, когда Димка, тогда аспирант-физик, повёз родителей кататься по Европе. Потом Димка приезжал к нам с Джейком в Охайо и потом во Флориду, всегда ещё и с докладом. Димка – натуральный гигант, Гаргантюа, и когда незнакомый с ним Джейк в Коламбусе отправился в аэропорт его встречать (почему-то я не могла с ним поехать), Димка сказал ему: "как увидишь человека с самым большим поперечными сечением, так это буду я."

А тут Димка позвонил Бегемоту, позвал меня, а он ему и говорит, что я -то убыла. «К еще одному физику?» – радостно спросил Димка, памятуя Джейка. «Нет, к поэту» – ответил Бегемот и дал наш телефон.

Вскоре после звонка Димка приехал – собственно, с того лета все чётко и повелось – зимой в Рождество он всегда у нас, а на Новый год едет к маме в Хайфу, и какой-нибудь кусочек лета мы всегда проводили вместе, – ещё задолго до того, как возник дом в нашем углу рая – на Средиземном море в Лё Гау.

Вообще наша жизнь при том, что мы немало ездили, быстро оказалась очень упорядоченной –  как смена времён года – опорные точки, постоянные возвраты, проживание заново, вход в одну и ту же воду – вечный природный карнавал.
mbla: (Default)
Мне по-русски не найти слова для causses – хочется сказать пустошь, но ведь не назовёшь пустошью заросшее лесом пространство. Твёрдая сухая каменистая земля. Лес не редкий, но просторный и невысокий. Каменными изгородями отгорожены пастбища. Там коровам никак – трава суховатая и негустая – не альпийские луга. А овцам и ослам в самый раз. И каждый чертополох виден, отделен. В лесу под деревьями – влажней, и весной белые нарциссы, а летом огромные колокольчики, которые мы так ценили в детстве, когда впервые увидели громадин на усть-нарвском лугу.

На одном из холмов некий Дур заложил городок, а верней попросту церковь. Городок уж потом возник. И церковь там не одна, но к самой верхней ведут бесконечные ступени, и бедолаги-грешники по ним наверх ползли, бывало у них такое наказание – по ступеням до самой вершины.

Я на этот городок люблю смотреть с противоположного склона – как и большинство городков-деревень на холмах, он снаружи лучше, чем внутри.

А называется Рокамадур – то бишь скала Амадура – того самого Дура, которого в святые произвели и потом наказательные ступени в его честь отстроили.

Но я-то куда больше люблю заросший цирк неподалёку, плато, где живут ослы, да речку, летом часто пересохшую, в зарослях черемши. Отличная тут есть прогулка километров в 15 – оставить машину у ослов, по лесу вниз, мимо огороженных камнями лесных пастбищ, к подножью городского холма. Потом вдоль реки, потом вверх узкими тропинками, и по краю цирка к машине.

В 2004-ом в первый раз мы прошли здесь – Васька, папа, Бегемот, юная Катя и я.

Я тогда просто ткнула в пешеходную карту-250-метровку – мне на ней понравилось, что плато, что речка, что тропа всюду есть. Приехали мы довольно поздно – час сюда добираться от нашего Гролежака, а рано кто ж встаёт...

Так что к машине вернулись в уходящем свете под прозрачным небом с розовыми облаками.

А по дороге Васька с папой исполняли песню про Ованеса с ишаком, не соглашаясь в словах. Чего только нет в интернете – даже вот один из её вариантов.

,,,,

Цирк, по-моему, очень похожий на тот, что возле Невшателя, хоть гор тут и нету

 photo DSC06419izm.jpg

Read more... )
mbla: (Default)
Отбираю фотки для парижской книжки – с запасом, чтоб потом в издательстве они взяли сами то, что захотят.

И, конечно же, не только из тех, что я специально для книги снимала, – а из всех этих «тонн словесной руды» – почти 10 лет фоток – в июле будет 10 лет жж, а в декабре – 10 лет моему аппаратному акынству исполнится...

Естественно, у меня отсортировано всё весьма посредственно – так что проглядываю, проглядываю – иногда в поисках тех, что помню, а иногда – просто так сети закидываю... Маша мне очень помогла...

Но она уехала, а я, как известный ослик, гляжу-гляжу и не выбираю.

Да разве в этом дело? Когда-то мы с родителями разбирали книжки – ну, вроде как считалось, что генеральная уборка (даже у нашей грязнули-мамы было это понятие, время такое, вот нам с Машкой - грязнулям, как мама, вроде это в голову не приходит – что надо генерально убирать) включает разбор книг – ну, чтоб они на полках стояли в какой-нибудь системе, а не валялись без ладу и складу, втиснутые как попало куда попало. И стоило начать разбор книжек, как мы зависали, начиная читать, – иногда каждый своё, а бывало, что все кончалось сеансом чтения вслух.

Вот так и с фотками – вместо того, чтоб честно выбирать, впериваюсь – то в лица, то в пейзажи.

Смотришь на себя в доброе зеркало и кажется тебе, что ты не изменился совсем – и как же можно увидеть, что тебе не двадцать, а шестьдесят – и то же самое с лицами друзей, которых часто видишь. Однако почему-то другие люди – незнакомые, или просто те, что моложе, – отлично видят.
А потом поглядишь на безжалостные фотки десятилетней давности... Ну, а если отсканированные вдруг выскочат на экран, так и вовсе...

Бессмысленные уродливые цифры возрастов.

А случайных прохожих-то сколько – где они, что они, кто жив, кто нет? А собаки и кошки! Про одну старую собаку у магазина точно я знаю, что её больше нет – была, да сплыла...

И даже деревья... Рубят тополя, потому что стали они опасными – могут в бурю попадать. Висит об этом объявление в подъезде. И обещают вместо каждого срубленного посадить неаллергичное новое дерево – но тополя, тополя-то – что же постепенно из городов они уйдут – с их пухом, запахом, клейкими листочками – с белыми корнями, пущенными в банке с водой среди зимы... Как же без тополей?!

К счастью, наш главнейший тополь останется – они всех проверили возле дома, отметили опасные – из семи срубят четыре, – я вчера ходила вокруг нашего, искала страшные надрезы, в которые впрыскивают яд обречённому дереву – наш тополь – наш с Васькой тополь за окном – останется... Пока, значит, неопасен...

Мелькают фотки - Михайлов в беретике, Жорка при галстуке с Нюшей в обнимку... С Михайловыми мы с Васькой тогда ездили в пригородное поместье, где то ли жил, то ли бывал их обожаемый Пруст. Жорка приезжал перед тем, как отправиться в Венгрию на месяц лекции читать. Когда ж это было – в 92-ом, в 93-ем?

И вдруг совершенно забытое – Васька и Сенька по очереди кривляются в сенькиной шерстяной шапочке...

Мелькают времена года, города, люди, собаки, кошки, ослы, море, небо – моё собственное вневременное кино...
mbla: (Default)
Мама в детстве до ареста деда жила летом на Копанском озере – за Ораниенбаумом в стороне от залива. Там была база торпедных катеров, которыми дед командовал.

Когда деда посадили, маме шесть лет было, так что в достаточно раннем её детстве дело было.

А когда мы случайно в мои 15 сняли дачу в Большой Ижоре, куда от Ораниенбаума ходил маленький пыхтливый паровозик, и можно было сидеть на вагонной площадке, опустив ноги на подножку, и глядеть на неторопливо плывущий лес и на иван-чай, или на пижму у полотна в зависимости от летнего лёгкого месяца, мама вспомнила про это озеро. И мы туда с палаткой вчетвером с папой, мамой и Машкой отправились на пару дней.

Хоть торпедных катеров там больше не было, запретка осталась – говорили, что там охотничьи угодья Толстикова - тогдашнего ленинградского начальника.

Доехали мы докуда-то автобусом и пошли по тропинке в наступающих сумерках, обойдя солдатиков лесом, и нам стали выходить навстречу красные грибы. Столько красных я нигде не видела – видимо-невидимо. Сначала видимо, а потом уж невидимо, потому что стемнело.

Поставили палатку на берегу. Утром вылезли – просторное озеро – пошли умываться – напоролись на землянику – сначала казалось – ну, поедим чуть-чуть, земляники ж много не бывает.

А потом – ягода за ягодой – была с собой какая-то тара не затоваренная, стали в нее собирать... Так что вернулись на дачу с земляникой и с грибами. И варили первое в моей жизни земляничное варенье, пахнувшее на весь дом, на всю дачную веранду с цветными стёклами.

В 91-ом году, когда мы с Васькой были в Ленинграде, когда жратвы совсем не было, родители спасались запасами – грибными, ягодными – да так, что я только в гостях, где полкурицы было на ужин на четверых, почувствовала, что еды нет – у родителей-то все было отлично – грибной суп из сушёных белых, кислая капуста с картошкой и варенье с чаем – чего ж ещё!

И зашёл к нам в середине дня бегемочий дядя что-то передать, – мама предложила ему чаю с вареньем, он торопился, отказался, а мама и говорит – с земляничным – тут бегемочий дядя Додик свой отказ немедленно с извинениями назад взял - ЗЕМЛЯНИЧНОЕ ведь варенье!

В последний дордоньский день шли мы про светлому лесу – наклонялись за земляничинами - одна, другая, – вроде кончились, – а потом опять – и вдруг – всё красно, и не оторваться – а пришлось – до машины был путь неблизкий, а вечер уже где-то маячил.

Остался земляничник – как на Копанском озере – и не оприходованный, необобранный, варенье не сваренное...

Такова селяви, как говорил Витька Лебедев, которого давно уже нет в живых...

 photo DSC06695izm.jpg
mbla: (Default)
Весна, та всепроникающая, та, в которой заведомая невечность, о которой мы с Васькой болтали два года назад, и тогда появилось

Как сохранить кусок рассвета?
Поймать за хвост кусок весны?
Иначе тут же станет лето
Шуршать приходом тишины...


которой не дождались в прошлом году... Когда нежаркое тепло по коже, когда сладкая тоска от слепящих летящих белых деревьев, на которые нельзя наглядеться. Я прибегала с работы, хватала Ваську с Катей, и – в лес, к пруду, где васькин любимый пень, – он очень обижался, если на этом пне сидел кто-нибудь посторонний... На обратном пути нам встречался на скамейке старик со старой седомордой толстой собачкой. Потом перестали они встречаться, и мы стали садиться на эту скамейку... Теперь иду мимо неё – пустой деревянной беспамятной...

***
Вчера в середине дня позвонил мне наш директор с вопросом, не отобедаю ли я с ним бутербродом у него в офисе, если нет у меня других планов, а заодно и поговорим про всякое-разное. Я слегка взволновалась, испугавшись, что он попытается у меня выведать, не уйдёт ли от нас Лионель, у которого после прошлогодних успехов появились шансы на академическую позицию, и как раз вчера был очень важный доклад...
Посвящать во всё это директора совсем не хотелось...

Но нет, он позвал меня, чтоб обсудить будущую параллельную программу по-английски и прочие новшества, в которые меня впряг.

Едим мы бутерброды, пьём кофе, и вдруг взгляд директорский падает на пол, под стол, и он крайне заинтересованно призывает меня поглядеть – «ой, а кто это, что это за зверь?»

По полу ползёт довольно большое насекомое со сложенными крыльями и торчащим, похоже, что хвостом. «Хм – говорю – у него есть хвост». «Нет – возражает Фредерик – у него крылья»

«И крылья, и хвост» – подтверждаю я.

Тут через открытую дверь он видит, что по коридору проходит секретарша языковой кафедры Кристин. Это такая элегантная, любящая одеться в юбку и туфли, дама лет шестидесяти с хвостом. Большая кошколюбка, - через кошачий приют, в котором она работает по викендам, у нас появилась Гриша.

– Кристин, вы что-нибудь понимаете в насекомых ? Поглядите!

Не сняв плаща, и с каким-то письмом в руке Кристин заходит в кабинет. Невозмутимое животное продолжает медленно ползти по своим делам.

«Это такая, вроде как, оса – говорит Кристин – её надо выгнать на улицу, она кусается.»

Смотрит с сомнением на письмо у себя в руках и решает, что оно не подходит для того, чтоб им, как орудием, осу гнать.

Хватает со стола лист бумаги потолще и до того, как мы успеваем сообразить, что она собирается делать, опускается во всём своём наряде, включая высокие каблуки, на четвереньки, протягивает лист бумаги так называемой осе и нежно бормочет: « viens mon bébé »

Но «детка» не торопится к «мамочке», а пожужживая, пытается не взойти на лист А4 – что за неинтересный аэродром ей предлагают.

« Viens mon bébé, viens » – толстый насекомый милостиво переполз на белую бумагу, Фредерик распахнул окно – зверь раскрыл крылья и полетел прямиком к отцветающей за окном магнолии.

***
Вечером мы встретились с Машкой – нога за ногу добрели до кафе на почти пешеходной улице Buci (только сумасшедшие машины туда забредают, чтоб медленно проползать среди прохожих людей и собак, и тихо проезжих велосипедов) – и уселись за столик - белое пиво нами любимое попивать, да глазеть по сторонам. Двое чёрных ребят ходили по мостовой колесом, да так здорово, что им зааплодировали люди из нашего кафе и из кафе напротив.  Шли мужики в ярких шарфиках, дети с ранцами и дети с куклами, и дети, которых собаки тащили на поводках. Две знакомых между собой собаки – гладкий щенок джека рассела и кудлатое чудище в два раза большего размера встретились у входа в булочную и радостно запрудили проход.

А потом мы услышали то ли козу, то ли овцу. «Мееее – потом ещё раз – мееее» – показался велосипед. На нём ехал человечьего вида господин и радостно мекал. До сих пор такое натуральное меканье я слышала только у Бегемота, за которым в горах идут ягнята, а взрослые овцы, к неудовольствию главных баранов, выстраиваются амфитеатром и ему внимают.

Ещё один велосипедист проехал – восклицая себе под нос: «будуду, будуду». Остановился возле нашего кафе человек с папкой подмышкой, как-то сразу опознаваемый, как рассеянный участник какой-нибудь научной конференции, по бормотанью в усы судя, – американец.

Мы сидели и болтали о том, что наша жизнь тут, ходит с нами, дышит, – руку протянуть – и вот молодая мама, холодный борщ в театральной столовой летом... И Машка, гуляя с Таней по лесу, в каждом шмеле видела всех прошлых шмелей...

И я весенним вечером встретила Ваську на платформе на Сен-Мишеле, и мы пошли куда глаза глядят, уселись под зонтиком, и он пил leffe, и никак не мог понять, как я могу пить белый дурацкий hoegaarden...

А потом стали медленно наползать невесомые весенние сумерки, и Машка купила сиреневый душистый горошек в цветочном магазине на Buci, в том, возле которого есть мамина фотка в 89-ом в первый её приезд. И мы поехали домой.

Когда мы выходили из автобуса, было уже совсем темно.

 

August 2017

S M T W T F S
   1 23 4 5
6 7 89 10 11 12
1314 1516 17 18 19
20212223242526
2728293031  

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Aug. 20th, 2017 05:32 pm
Powered by Dreamwidth Studios