mbla: (Default)
Раз в кои веки Нобелевку дали писателю, которого я люблю. Пустячок, а приятно.

Два романа просто очень люблю – «Never let me go » и « The remains of the day »

И по странному совпадению я сейчас его читаю : « Buried giant »
mbla: (Default)
В одной из передач, которые по France culture я часто слушаю, – «du grain à moudre» – она с шести до семи, и я часто под неё бегу с работы – я уже почти год назад услышала двух военных журналистов – Анн Нива и Патрика де Сент-Экзепюри. В передаче этой её постоянный ведущий Hervé Gardette разговоривает на заданную общественную или философскую тему с приглашёнными, имеющими к теме то, или иное отношение.

Анн Нива – дочка слависта Жоржа Нива. Её репортажи шли из Чечни, из Афганистана, из Ирака.

Патрик де Сент-Экзепюри – внучатый племянник Антуана – тоже много времени провёл в Афганистане и в Ираке...

Я не помню, как в тот вечер была сформулирована тема передачи, но оба журналиста в самом её начале сказали в один голос, что испытавают бешенство от фразы «у нас идёт война с терроризмом».

«Нет – говорили они – у нас не идёт войны, и люди, произносящие эту фразу, не понимают, что испытывает человек, уходя утром из дома, не зная, будет ли вечером существовать его дом, и будет ли вечером существовать он сам.»

Кстати, они рассказали, как в совершенно безопасной ситуации, когда никого не убивали, в 2007-ом, когда в пригородах жгли машины, оказалось, что репортажи из этих пригородов ведут военные журналисты, а не обычные парижские, – не потому что парижские чего-то боялись, а потому, что не умели.

А потом они заговорили о том, какие испытываешь эмоции, когда возвращаешься с войны в собственную мирную страну, и как трудно бывает приспосабливаться, привыкать к этой мирной жизни.

И тут Анн Нива сказала, что за год до той передачи, в очередной раз вернувшись с войны, она решила написать книгу о Франции тем же способом, каким писала книги о дальних чужих странах.

Знакомиться с людьми, разговаривать с ними, входить в их жизнь и потом о них рассказать – такую она поставила перед собой задачу.

Она сразу же решила выбрать несколько провинциальных городов – небольших, но и чтобы они не были пригородами мегаполисов.

И чтоб города были в разных районах Франции, двадцатитысячники примерно, и чтоб жить не в гостинице, а у людей. У кого жить, она всюду нашла при помощи друзей и знакомых. И в результате люди, у которых она жила, стали одними из очень разных героев её книжки. И ещё условие она поставила – в каждом городе жить не меньше трёх недель.

Она постаралсь найти возможность пожить у людей самого разного социального положения. И это ей удалось. Она жила у учительницы, у пенсионера крайне правых взглядов, у владельца градообразующего предприятия.

В той передаче она рассказала несколько историй из своей книжки. Например про то, как она в торговом центре, сидя возле будочки сапожника, услышала, знакомый по звучанию язык, подняла от книжки глаза и увидела людей, которых опознала как чеченцев, – она заговорила с ними по-русски, ей ответили, пригласили её в гости.

В книжке она подробно описывает этот визит. Социальное жильё, где чистота такая, что можно с пола есть. До Сирии Россия была во Франции на первом месте по числу людей, получающих политическое убежище, – из-за чеченцев.

Дом восточный, жена за стол не садилась, подавала еду. Жёны не работают, выходят из дому только, чтоб детей в детский сад отвести. При этом по-французски они говорят лучше мужиков. А мужики работают и утверждают, что работу найти легко. Чеченцы по большей части работают охранниками на стройках. Хозяин дома хвастливо говорил ей, что чеченцы работать умеют, не лентяи, что, дескать, алжирец проработает 6 часов, и уже устал, а они, чеченцы, и после тринадцати не устают.

В той же передаче она рассказала о тётке, вполне политкорректной, благонамеренной, члену родителького комитета школы, где очень плохо учится её сын. Эта тётка поделилась с ней своим страхом, что дочка спутается с негром. Особого удивления не возникает, что сын-двоечник сблизился с какой-то крайне правой организацией.

Рассказала она про молодых активных католиков, которые завидуют мусульманам, потому что мусульмане видны, и эти молодые католики тоже хотели бы иметь какие-то заметные сразу знаки отличия, знаки принадлежности к ордену.

И про женщину, которая порвала все отношения с кузиной, потому что та голосует за Национальный Фронт.

И ещё Анн Нива сказала, что её книжка ни в коем случае не пессимистическая, прямо наоборот. Она общалась с людьми самых разных социальных страт и взглядов. И во всех них есть достоинство и человечность.

Рассказала, что она общалась с очень разными людьми, которые в повседневной жизни пытаются помочь выпавшим за борт.

И общалась с самими выпавшими за борт – с человеками, а не цифрами в статистике безработных, или нелегалов, или радикальных мусульман.

Мне страшно захотелось её книжку прочесть, настолько, что когда в «Амазоне» я обнаружила, что не знаю номера моего киндла (я давно отдала его Бегемоту и читаю на планшете), то вместо того, чтоб дождаться вечера и у Бегемота этот номер узнать, я купила книжку на бумаге. И прочла ее не отрываясь, с великим увлечением, таская книжные килограммы в рюкзаке.

Пятьсот с лишним страниц рассказов, из которых возникают совершенно живые и очень разные люди. И к каждому рождается сочувствие и интерес.

В городе Эврё Ан Нива ездила с автобусом от мэрии, который с 6 вечера до 12 ночи объезжает каждый день клошаров, нелегалов, уличных людей и развозит им бутерброды и воду. Но дело не в воде и еде, а в том, что этим людям нужно поговорить, рассказать свою историю. Очень много суданцев, эритрейцев, бежавших из ада. Там не падают на голову бомбы, но там убивают в терактах и просто так... И вот эти люди добираются до Европы, естественно, совершенно не понимая, куда им деваться, обратиться. Она познакомилась с женщиной без образования и профессии. Первую часть жизни та прожила с мужем, который её бил. Потом ушла от него и теперь посвящает жизнь помощи нелегалам. Договаривается в церквях, где бывают пустующие подвалы, чтоб они могли там ночевать. Встречается с нелегалами в кафетерии при большом супермаркете, где стояла микроволновка, чтоб разогревать еду, но из-за того, что как-то раз там подрались одни африканцы с другими, микроволновку убрали, и в присутствии Анн Нива она стыдила своих подопечных.

Общалась Анн Нива и с тремя примерно восьмидесятилетними монашками, живущими вместе. Всю жизнь они помогают выпавшим из общества. Общалась со священником, который руководит ассоциацией христианско-мусульманских связей. Этот священник обслуживает ещё и тюрьму, и за отсутствием имама, который бы в тюрьму приходил, этот священник ходит в тюрьме и к мусульманам тоже.

Общалась с девчонкой, принявшей ислам, потому что влюбилась. А парень, с которым она стала жить, её обижал и в конце концов уехал в Сирию, и ей страшно подумать, что он, может быть, с тех пор наделал. А потом эта девчонка влюбилась в имама, но у того уже есть жена, и девчонка от большой любви, будучи не готова имама делить с его женой, отошла в сторону.

В Лавале, очень благополучном городе, Анн Нива общалась с тётками из клуба женщин-предпринимательниц, и жила в семье очень успешного капиталиста, и видела, как люди помогают друг другу в этой общественной страте – и в открытии предприятий, и в управлении, и в получении кредитов.

В Монклюсоне она жила у женщины, работающей психологом в агентстве, занимающемся безработными. И одна из задач – выделить тех, кто из-за психологических проблем точно не найдёт работы, и найти им какое-то место в обществе.

Ещё где-то она общалась с очень успешным предпнинимателем, торгующим автомобильными запчастями – вышедшим из рабочих очень умно ведущим дело человеком.

На Корсике она много разговаривала с людьми, вовлечёнными в жизнь общин – арабской и корсиканской. Эти общины сильно враждуют, и на стенках пишут и sali arabi, и sali corsi. При этом очень интересно, что принципы жизни у этих общин невероятно похожи – и неприятие браков с чужими, и замкнутость, и отношение к женщинам. Обе общины патриархальны, и может быть, поэтому так выражена вражда. Это с одной стороны, а с другой – на континенте все они чувствуют себя не в своей тарелке, все они прежде всего корсиканцы. На континенте они дружат. И ещё они страшно гордятся тем, что с Корсики никто не едет в Сирию воевать. Что ж – очень понятно – адреналина и так хватает!

Книжку можно пересказывать бесконечно, и да – она очень оптимистическая. Этих её героев начинаешь любить с сапогами и с шашкой, с их проблемами и глупостями, и возникает ощущение какого-то резерва человечности что ли – просто вот в этой повседневности с ее проблемами. Конечно же, в глазах смотрящего очень много – и люди открывались ей с лучшей стороны, чувствуя к себе расположенность. И эта лучшая сторона всегда находилась.
mbla: (Default)
Вчера в автобусе я, глядя в окно, в ещё очень тёплый сентябрь, проезжая мимо зарастивших середину дороги красных роз, мимо железных ворот, за которыми слегка обветшалый дом, а на воротах написано «липы», и в самом деле липы две – не то чтоб уж особо большие, – пока всё это городское пригородное мимо меня запинаясь бежало, – я слушала радио – началась моя любимая передача fabrique de l’histoire – неделя у них посвящена героям и героизму – и в частности тому, какие разные представления о героизме в разные времена.

Тому, как вместо «одним махом семерых убивахам» героями стали борцы за права человека, или люди едущие чёрт те куда лечить и учить. И как в школе, где раньше очень много времени разговаривали про всяких там людовиков и роландов сейчас скорей рассказывают про обычных людей, про «народ».

В эту передачу был приглашён автор недавно вышедшего романа (имени его я не запомнила, но найду в сети, потому что сюжет мне показался интересным). Роман об отце и сыне. Отец – рабочий, коммунист, был в Сопротивлении, и пропитан догматами классовой борьбы. Сына он назвал Тристаном в честь рыцаря Тристана. И хотел вырастить из него героя. В воспитательных целях он в детстве отправил сына заниматься боксом.

Не буду пересказывать сюжет нечитанного пока что романа. Видимо, он в значительной степени о том, как времена меняются. Как героизм гибели за идею сменяется «героизмом» повседневной жизни.

Сын стал учителем истории.

Героическое прошлое отца оказалось не то чтоб сомнительным, а просто не таким однозначно простым.

В жизни и отца, и сына есть поступки и постыдные и героические...

Но я, собственно, не про роман – перед тем, как начался разговор с писателем, как нередко бывает в этой передаче, нам дали музыкальное вступление – и вдруг я услышала

Удар, удар... Ещё удар...
Опять удар — и вот
Борис Буткеев (Краснодар)
Проводит апперкот.

........

Неправда, будто бы к концу
Я силы берегу, —
Бить человека по лицу
Я с детства не могу.

От начала до конца.

Потом рассказали, о чём песня...

Мимо кустов роз, мимо пригородных домиков с садиками в теплом сентябе – Высоцкий...
mbla: (Default)
Книжка несомненно хорошая. И при этом у меня осталось от неё удивительно тягостное ощущение.

Печальных книг на свете куда больше, чем весёлых. Это естественно. И книг о безнадёжности тоже много. Но не все ложатся камнем на душу.

Я уже некоторое время назад её закончила, но всё вспоминаю её с тяжёлым чувством, пытаюсь понять, почему она мне показалась такой тягостной.

Причём, сосало под ложечкой не только, когда я плыла по основному её течению – по Москве девяностых, но и от матрёшечно вложенного рассказа про самозванца Анкудинова, и от её отдельного ручья, текущего по Монголии.

Обречённость в той или иной форме – естественная часть жизни, она попросту в неизбежности смерти заложена. Но у Юзефовича, по крайней мере, в моём от него ощущении, совершенно забываешь, что между рождением и смертью дорога хорошая. Я, читая, вспомнила старый анекдот, тот, где после того, как двое глуповатых сыновей наступили в сенях на грабли, выходит в сени умный третий сын и наступает на грабли не безмолвно, а со словами «чему быть тому не миновать».
mbla: (Default)
В субботу, оставив Альбира в МорЭ, мы с Таней и с Бегемотом отправились на прогулку вдоль рек. Сначала по речке Луэн до её впадения в Сену, а потом вдоль Сены. Судя по времени, прошли мы километров 18-20 в два конца – возвращались по своим следам –телефона я на запись маршрута не включила, карты мы не взяли, и такая лень в жаркий летний день одолевала, что неохота было возиться с телефонной картой, на которой 250 метров в сантиметре, чтоб уменьшить её масштаб и увидеть, где мы, – не в радиусе ближайшего километра, а хотя б в пределах Иль-де-Франса. Так что выйдя на Сену, которая как известно выписывает такие кренделя, что почти что бубликом со щелью может иногда показаться, мы ухитрились засомневаться, в какую сторону Париж.

А река сияла летним великолепием. Яркие облака не тонули в ней, – плыли надутыми парусами, и разноцветные дома покачивались под масляной водной гладью, изредка морщась от проскочившего весёлого катера.

Река пахла сладкой водой. Минут пятнадцать мы шли паралленым курсом с той же скоростью, что человек, ленивым веслом гребущий, стоя на доске. Рыбаки, как им положено, удили рыбу, и один в шляпе и полосатой футболке с длинными рукавами явно открыл дверцу и вышел прямо из Ренуара. Мальки шныряли на мелоководье у берега, доказывая, что не зря рыбаки стараются.


Река всячески показывала, что она «длинная вещь жизни», извиваясь, плыла вальяжно мимо полей и деревень, перелесков и маленьких пляжей. На пляжах загорали. В какой-то деревне мороженщик выкатил тележку на берег, и скопилась небольшая очередь. Собаки, поставив лапы на изгороди, приветстовали Таню и нас заодно.

Незрелые сливы свешивались с дерева над водой, а незрелые яблоки красовались на ветках, торчащих над садовыми изгородями.

Проплыла утка с совсем малышами, громким кряканьем призывая детей к порядку, чтоб не отставали. Семейство лебедей с детьми-подростками подплыли к берегу. Впереди лебедица ( или лебедь?), потом в сером клочном пуху громадные гадкие утята, и папа( или мама?) замыкающим.

А на обратном пути случилась совсем нежданная радость. Через Сену перекинут мост высоченной дугой. И построен этот мост не для людей, не для поездов, а для громадной толстенной трубы, – лежит она на мосту королевственно, а по бокам немножко места оставлено, наверно, чтоб какие-нибудь ремонтные рабочие проходить могли. Черт его знает, что по такой толстой трубе протекает.

И в 2017-ом году, как в каком-нибудь давнем году двадцатого века, в летнее воскресенье с трубы в воду сигали мальчишки. На ногах, чтоб пяток не отбить, у них были кроссовки. Сигали с гиганьем и бегемотным плеском, а потом через Сену кролем, – чёрный мальчишка впереди. Самым старшим, может, лет по 15, младшим лет 10, наверно.

Сена там широкая, есть где поплавать в удовольствие. Мальчишки взбирались на трубу с берега, противоположного тому, по которому мы шли. Там маленький пляжик. Может, кто-то взрослый на пляжике загорал, может, нет.

Совершенно было ясно, что ребята местные, и Сена им – своя, и с трубой знакомы сто лет...

Мы стояли и глядели заворожённо и завистливо.

Потом на трубе появились две девчонки. Я уж было понадеялась на торжествующий феминизм – но нет, прыгать они не стали, улеглись на верхотуре загорать на полотенцах. На мальчишек поглядывали, – ну, ясно «Белова Танечка, глядящая в окно, - внутрирайонный гений чистой красоты.»

И такое в этом было тривиальное щасливое китчевое ковриком с лебедями сейчас и всегда, – пусть компьютерные игры, фейсбук, мобильники,  – а вот оно – прыгают мальчишки в воду с трубы, на которую влаз запрещён, плывут наперегонки, глядят на них девчонки...

***

«После восьми рыба уходила отсюда — между причалом и деревней начинал тарахтеть речной трамвайчик, появлялись моторные лодки. Надо было переезжать на другой берег; там были тихие бухточки, где пряталась рыба, но в солнцепек сидеть было невыносимо — ни дерева, ни куста, голый луг в жесткой траве.»...

«Мама очень старалась, чтоб все было как всегда. Был
невероятно холодный вечер, необычный для августа, даже для конца. Вечер
был, как в октябре. Никто не купался. На противоположном берегу, низком,
заливном, едва видном в сумерках, кто-то жег костер, и отражение костра
светилось в стылой воде длинным желтым отблеском, как свеча...»


***

"Реки и улицы -- длинные вещи жизни"
mbla: (Default)


..........................................................................
Подробности долой!  Ведь всё, что облетело:

 Лепнина и года –  касается не нас,

 И лица с этих фоток, рваных, пожелтелых

 Давно совсем не те, не здесь и не сейчас...

 

 Понять попробуй сам,  что мысль крутя задаром,

 Ты просто совместить пытался с дымом дым...

 И что нелепость вся не в том, что стал ты старым

 А в том, что всё равно  остался молодым.


За несколько дней до отъезда на каникулы мы с Бегемотом и с Машкой посмотрели «Луной был полон сад».

 

Машка смотрела этот фильм второй раз. Зимой он совершенно случайно ей попался, и она нам его привезла. Конечно же, я слышала названия фильмов Мельникова, но не видела ни одного – только с киношных рекламных плакатов смутно помню какие-то словосочетания.

Уверена я, что это были обычные, может быть, неплохие советские фильмы.

А тут – полное попадание, когда возникает ощущение, что между автором и героями нет вполне естественного барьера.

Ну, и да, снято семидесятилетним человеком о семидесятилетних людях – само по себе не то чтоб удивительно – почему б не снимать фильмы о своём поколении, – но тут дело и не в поколении, и не в социальной составляющей российской жизни двухтысячного года – это всё хорошо убедительно снято, но – совершенно для этого фильма вторично.

Наверно, только на собственной шкуре, до слёз, можно понять, о чём же говорил старый Джолион, когда он писал Ирен, что ужас старости не в том, что стареешь, а в том, что остаёшься молодым. Ужас, или наоборот благо – конечно же, благо, как бы иначе и жить.

И этот бесконечно грустный фильм обострённо об этом – и вся жизнь между военным детдомом и двухтысячным годом, между послевоенным лагерем и двухтысячным годом – не укладывается в линейное прохождение времени, в опыт, в прошлое – и оказывается, что та девочка Вера, увезённая из блокадного Ленинграда, и эта женщина – собственно, и отличий-то между ними нет. Тот мальчик Алёша и этот потрёпанный мужик – а в чём разница?

Внезапно умирает парализованный старик, к которому каждый день приходит Вера – бывшая школьная учительница литературы, сиделка, – она приходит к старику и читает ему Фета – «Луной был полон сад»

Вера умирает внезапно, на скамейке во дворе возле собственного дома. Из Америки приезжает на похороны её сын – хороший заботливый интеллигентный сын, да и почти все в этом фильме хорошие…

Сын с отцом, с Вериным мужем, присаживаются возле огромного пустого накрытого стола, и вдруг отец, Верин муж, срывается и бежит через город, через холодный слегка облезлый Ленинград, к тому потрёпанному мужику, мальчику Алёше, который любит его жену, ту девочку Веру из военного детдома, – у этих двух истрёпанных мужиков больше общего, чем у отца с сыном – да просто потому, что у сына собственная жизнь, другая… Которую Вера не структурирует.

Актёры все изумительные, но Шарко… Я видела её в «Долгих проводах» у Киры Муратовой, и видела ещё молодой у Товстоногова в «Традиционном сборе», там она играла совершенно проходную роль – девчонку-кассиршу, работающую на Крайнем севере, которая один раз только и появляется – и говорит, что вот если б у неё было много денег, то ведь удалось бы ей найти мужика, она б его тогда купила – до мурашек она это говорит.

И тут Шарко – та самая девчонка из детдома, которой почему-то семьдесят лет.

mbla: (Default)

Всё-таки северные европейцы – норвежцы, шведы – не такие как все – перефразируя Скотта Фицжеральда.

Книжку эту мне дала Софи, я никогда не слышала ни про неё, ни про её автора, фамилию и имя которого я не берусь произнести. А меж тем вики утверждает, что это один из крупнейших писателей двадцатого века. Родился в 1897-ом, умер в 1970-ом. «Ледяной дворец» написан в 1963-ем.

Я сразу погрузилась в Гамсуна, в Юхана Боргена, в Бергмана. Ни Гамсуна, ни Боргена я не перечитывала с юности, когда я обоих очень любила. От Весааса то же самое ощущение сжатой пружины, кипящего под крышкой котла. Снаружи спокойно всё, взрыв такой неожиданностью оказывается. Северяне они все, такие северяне.

Многомесячная ледяная зима. Тьма.

Начинается история с того, как девочка одиннадцати лет по имени Сисс идёт по ледяной ноябрьской дороге в гости к однокласснице по имени Унн. Снег ещё не выпал, но озеро уже под твёрдым льдом, и в этом неподвижном ледяном мире время от времени слышны хлопки – это лёд звучит, схватываясь ещё сильней и прочней.

В переводе на французский дело происходит в деревне – но очевидным образом, норвежская деревня, - это разбросанные по лесу неподалёку друг от друга дома.

Две девочки – Сисс местная, а Унн после смерти матери переехала к одинокой немного нелюдимой тётке. Унн очень хорошо учится и при этом ни с кем не общается, отвергая все предложения дружить. Сисс – весёлая заводила, главарь девчонок, – заинтригована, но все её попытки вовлечь Унн в общие игры кончаются неудачей. И вдруг Унн всё-таки приглашает её  в гости.

А дальше – сплошные вопросительные знаки.

Что между девчонками возникает? Детская дружба, первый проблеск любви? Невнятная сексуальность, ощущаемая то ли как грех, то ли как игра?

В этот вечер, который девчонки проводят вместе, им неловко друг с другом. Вся инициатива идёт от Унн, но при этом – ничего не происходит... Унн зачем-то предложила Сисс раздеться догола, и Сисс радостно разделась, считая, что они будут голыми беситься. Но нет – Унн решает, что нужно тут же одеться. Потом Унн хочет поделиться с Сисс каким-то секретом, но в последнюю секунду не решается. Только говорит, что из-за этого секрета она не попадёт в рай.

Сисс неловко, она так хотела дружить, – и вот наконец она в гостях у Унн, но девчонки молчат, секрет не раскрыт, и Сисс остаётся только заторопиться домой.

Книжка постепенно захватывает, околдовывает ледяным молчанием...

На следующее утро Унн прогуливает школу, чтоб оттянуть встречу с Сисс, в которую она явно влюблена. И вместо школы уходит гулять – далеко вдоль озера, к огромному водопаду, про который рассказывают, что он заледенел.

Когда Унн до него доходит, видит этот гигантский ледяной дворец, – она зачарованная, как за дудочкой,  проникает внутрь, идёт из зала в зал.

Дворец Снежной королевы? Он затягивает её, как мальчика Кая. Она заблудилась в комнатах и залах, и заснула.

К концу дня становится известно, что Унн пропала. Вся деревня ищет её и не находит.

***

А Сисс даёт себе клятву ни с кем не дружить и ждать возвращения Унн.

И проходит зима. И к началу весны тётка Унн примиряется с тем, что Унн никогда не вернётся. Она навсегда уезжает из деревни в неизвестные дальние края, на прощанье освободив Сисс от её клятвы.

И наконец весенней ночью ледяной дворец обрушивается, стекает в озеро с громом и плеском...

***

Странность этой ледяной жизни захватывает, окружает, проникает под кожу, в ней замираешь, как мальчик Кай, складывающий слово «вечность».

Нет, не хотела бы я родиться в Норвегии... И ни в какой другой скандинавской стране...

mbla: (Default)
Это одна из лучших книг, прочитанных мной за последнее время, и определённо лучшая прочитанная по-русски.

Она написана по-украински, но читая, забываешь, что это перевод.

Я отношусь к тем носителям русского, которые украинского практически не понимают, у меня нет даже минимального запаса слов.

Насколько я знаю, грамматика русского совпадает с грамматикой украинского, и может быть, поэтому при чтении Жадана по-русски кажется, что структура фраз в оригинале такой и была.

Я не живу в России 38 лет, и для меня книга «Ворошиловград» – столько же русская, сколь украинская, – это книга, написанная на обломках империи. Той самой, откуда я родом.


Она растёт из советского детства, из общего прошлого. И знаки этого прошлого разбросаны по книге – территория бывшего пионерского лагеря, где герои прячутся от дождя, открытки с памятниками Ворошиловграда, – красивые открытки с цветами отосланы мальчику из Дрездена, с которым в пионерском детстве переписывалась одна из героинь, а открытки с памятниками остались у неё.

Недаром книга называется «Ворошиловград», – исчезнувшим давным-давно с карт названием города Луганска.

И ещё – это проза поэта – собственно, в некотором смысле поэма. И это – античернуха. Скажи мне кто-нибудь, что может быть нежной и красочной книга, где в центре формального сюжета мафиозные разборки, не поверила бы.

А ещё «Ворошиловград» сильно перекликается с Кортасаром, с Маркесом, с латиноамериканской литературой, где часто сны переплетаются с реальностью, и не всегда ясно, где точка перехода.

И не выспренной, а прожитой оказывается прямолинейная мораль этой книжки: «дело в ответственности в благодарности» – люби тех, кто рядом, спасай их, и они тебя тоже спасут – и это относится к людям не больше и не меньше, чем к овчарке по имени Пахмутова – делай что должно, и будь что будет.

И хочется перечитывать, читать эту книгу – может быть, не от начала к концу, а задом наперёд – читать про реку, про степную жару, про прохладную осень, про город, про холмы, про бесконечную трассу, про не-предательство.
mbla: (Default)
Второй день подряд по дороге с Таней в лес я прохожу мимо тополя, где в развилке веток укоренился жёлтый в чёрных ромбах мяч.

Очень высоко, даже непонятно, как же он туда долетел – небось, закинули с детской площадки рядом, – но каким мощным ударом.

Бадминтонные воланы со свистом залетали на сосны, оттуда их сбивали волейбольными мячами, или палками. Палки тоже часто застревали в ветках, мячи редко.

Вечернее дачное – свист воланов, хлопанье мячей, шуршанье велосипедных шин. И звон вилок во время ужина на террасе.

В Венеции, где в ушах тишина отсутствия машин, звенят по вечерам вилки.

«Дмитриеву запомнилось, как быстро и легко сочинял отец смешные истории – шли вечером на огород поливать огурцы и увидели, как Марья Петровна, тетка одного красного партизана, пытается сбить с сосны мячик своего внука Петьки. Сначала бросила палку, палка застряла на сосне, тогда стала кидать туфлю, туфля тоже застряла. Пока дошли до огорода, отец рассказал Дмитриеву уморительную сказку о том, как Марья Петровна забросила на сосну вторую туфлю, потом кофту, пояс, юбку, все это висело на сосне, а Марья Петровна голая сидела внизу, потом прибежал дядя Матвей, тоже стал кидать ботинки, штаны. А через несколько дней отец приехал из города и привез журнал, где был напечатан рассказ "Мячик".»

А с жёлтым мячиком, похоже, что владельцы распрощались. И через каких-нибудь полтора месяца зазеленеет вокруг него тополь. Жалко, велик он, чтоб сорокам в мяч играть.

***
Отпустило, потеплело, но лёд на пруду не растаял ещё. Тонкий слой воды на льду.

И птицы тут как тут. Чайки, утки. Сгрудились в углу, где вода, как на полу, разлита. И цапля торжественная по льду вышагивает, будто так и надо – не по воде и не посуху – по льду.

«На льду тончайший слой воды,
И окна кинулись в пруды,
И зажелтели подо мной
Семиэтажной глубиной,
Как будто в землю город врос,
Зеркально симметричный нам,
И конькобежец – как Христос –
По окнам, крышам, фонарям...»

1965
mbla: (Default)
Предыдушее

Про Вознесенского, про премию "Триумф", про Эрнста Неизвестного, про девяностые...

Васька всегда хорошо относился к Вознесенскому.

Как оно обычно бывает, – когда кого-то не любишь, всё ему в строку ставишь, а когда к кому-нибудь хорошо относишься, то прощаешь такое, за что другим, не любимым с отдельным не, готов в штаны с рычаньем вцепиться.

И Васька, который искал, где проявляли конформизм и соглашательство с советской властью многие достойные, но совершенно ему чужие люди, легко прощал Вознесенскому и Ленина, которого необходимо поскорей убрать с денег, чтоб не пачкали Ленина торгашеские руки, и многое другое.

И что Вознесенский самовлюблённый, и что он неумный, и что задрав штаны бежит за комсомолом – легко прощал – отчасти за стихи, а отчасти за то, что из приезжавших во Францию в семидесятые годы литераторов двое не боялись встречаться с одиозным эмигрантом Бетаки, – Вознесенский и Окуджава.

Встречались они обычно в кафе. Васька очень любил людей из Союза, потом из России, устрицами кормить. Что же придумать более парижское, чем сидеть зимой под газовой (нынче электрические почти всюду) обогревалкой, попивать холодное белое вино и устриц есть, вдыхая их острый запах моря.

***
В середине девяностых в выставочном зале Пьера Кардена, с которым Вознесенский был дружен, у него была выставка. Он, естественно, по этому случаю приехал, и нас на выставку позвал.

Мы пришли немножко раньше и лениво бродили среди экспонатов, которые Вознесенский называл «видеомами».
У входа висела уже виденная мной за пару лет до того хрень, – круг, а по окружности написано матьматьмать, или соответственно, тьматьматьма – кому как угодно.

Была ещё конструкция, которая производила что-то вроде пулемётной очереди, и на белой плите, перед ней стоящей, красными буквами вспыхивало «Гумилёв-Гумилёв-Гумилёв».

И ещё одно к тому времени вполне известное произведение, – стилизованная чайка с распахнутыми крыльями, и написано: «чайка – плавки Бога».

Ходили мы и с тоской думали, что же мы ему скажем. И в сотый раз обсуждали – ну, как же это бывает, что так талантлив такой неумный человек, вспоминали хоть «осень в Сигулде», хоть «Римские праздники», – да, сплошь целиком когда-то любимые книжки «Ахиллесово сердце» и «Треугольную грушу».

Кстати, и сейчас, если вдруг я возьму с полки и открою какой-нибудь из этих сборников, чего не делала лет десять, – опять захлебнусь стихами.
Read more... )
mbla: (Default)
По наводке Ишмаэля и Луки я с опозданием на тридцать лет прочитала ещё одну книжку Ирвинга.
Недостатки у неё, в общем, те же, что в «A prayer for Owen Meany». Она слишком многословная. Впечатление, что Ирвингу было никак не поставить точку.

Тем не менее, читала я её почти всё время с интересом.

Может быть, было бы лучше, если б книга делилась отчётливо на две части – том первый и том второй. Ведь это же толстенный роман, с половину «Саги». А деление той же «Саги» на тома не произвольно – и даёт законченность отдельным частям, которые могут восприниматься, как цельные книги.

Скажем, самый, на мой взгляд, прекрасный кусок – про то, как юный Гарп живёт с матерью в Вене – начало писательства, отношения с проститутками, пятидесятые годы, тень прошедшей войны – эта часть такая живая и подлинная, что пока её читаешь, Ирвинг кажется больше, чем он есть...

И сюда же матрёшкой входит первая книжка Гарпа. Эта повесть в романе вполне завершает готовую книгу, в которой рождение и детство Гарпа оказываются заставкой.

Но на самом деле, всё это вместе меньше трети романа.

Американская часть – собственно, жизнь взрослого Гарпа, – мне сначала показалась затянутой. Потом в неё я тоже вчиталась. Но всё-таки предпочла бы, чтоб первая часть была отдельным томом.

Вообще же в целом «The world according to Garp» обладает крайне важным свойством настоящего романа – читая, вписываешься в жизнь людей, о которых Ирвинг рассказывает, и книга становится и о тебе тоже, и о твоём...

С любимыми романами ведь всегда возникает симбиоз – их проживаешь.

Я читала очень подробную прозу, медленную, срасталась, узнавала в фобиях Гарпа свои собственные, в его постоянном страхе за близких свой собственный страх, – и вдруг, когда ничего плохого не ждёшь, ужас происходит.

Сначала один. Потом другой, третий – с небольшими перерывами.

И задумываешься – а не многовато ли ада на одну жизнь?

А продолжая дальше – осознаёшь, что в мире Гарпа отчётливый перебор насилия.

Следующий вопрос, который у меня возник, – а нету ли в американском психологическом мире много больше, чем в других мирах, подспудного насилия, угрозы, страха насилия?

Автокатастрофы, изнасилования, убийства...

Как американский страх леса – лес, это – чужое и опасное, глядящее в окна.

Так и повседневность – чужое и страшное дышит рядом – мир Гарпа естественно включает страх перед всем, что за собственными пределами. Безглазое чудовище колышется.

***
У Ирвинга, к счастью, нету этой черты современного типического взгляда, в котором мужик – потенциальный насильник, а женщина – потенциальная жертва, взгляда, из-за которого мне так неприятен нынешний феминизм. У Ирвинга – насильники обоих полов. Убивает Гарпа оголтелая феминистка, после того, как другой оголтелой феминистке, с этой вовсе незнакомой, чудом не удаётся его убить...

От того, что насилие совсем рядом, непрерывно присутствует, оно банализуется – убийца Гарпа после психиатрического лечения выходит из клиники, сходится с кем-то, детей рожает, – ну, убила, ну, вроде как, – бывает.

Кстати, ещё любопытно – типическое по нынешним временам обличение общества, – что дескать, оно (общество) всегда жертву-женщину обвиняет в том, что та сама виновата, рокируется в истории с Гарпом – окружающие Гарпа люди предостерегают его, что не надо залупаться.

И Гарп, жертва-мужик, оказывается сам-виноватый... Его убивает женщина из секты, против которой Гарп выступил...

Мне давно уже кажется, что на глубинном подсознательном уровне у человека, воспитанного в постпуританской культуре, психологически секс связывается с насилием, – от этого происходит очень много бед – с двух сторон – с одной оказывается, что насилия (не обязательно сексуального, просто насилия) в постпуританском обществе больше, а с другой – от страха перед насилием, от поисков насильника в себе, постпуритане ищут его там, где его вовсе нет...

***
И ещё, конечно, «The world according to Garp» – книга о писательстве. И матрёшечная структура очень хорошо тут проработана. Джон Ирвинг пишет книгу о мире по Гарпу, Гарп в свою очередь пишет книгу о мире по Бенсенхейверу, который, правда не писатель, а бывший полицейский.

Мать Гарпа написала книгу о собственной жизни, и эта книга оказалась столпом феминизма, при том, что мать Гарпа – не феминистка, и книгу она написала о неверности стереотипов, и о свободе жить так как хочется. Но стереотипы, о которых она, это отнюдь не стереотипическая недооценка обществом женских способностей, а стереотипическая оценка обществом желаний и целей людей.

И не стала ли бы следующая книга Гарпа, если б его не убили, книгой об Ирвинге?
mbla: (Default)
В субботу мы с Машкой нога за ногу брели по плавно темнеющему предвечернему городу.

Зимняя ранняя ночь ещё не наступила... Кое-где уже продавали ёлки, и проходя мимо цветочных магазинов, мы погружались в еловый дух, в запах лапника, который подстилали когда-то под брезентовую палатку, в запах праздника, с детства обещающего – светящееся окно в игрушечном домике.

Мы шли по улице «Ищи полдень», не в её части, близкой к Сен-Жермену, тысячу раз прохоженной, а ушли за Кентавра, туда, к Монпарнасу, и вдруг неподалёку от Распая оказались на площади, где, похоже, что я не бывала – посредине сквер, а там стоит бронзовый человек в пиджаке, худой, лысый, печальный – в землю врос.

Рядом с ним две стеллы бронзовых с него ростом, исписанных сверху донизу, и повёрнутых друг к другу так, что образуют книгу.

Что написано, мы в густеющей тьме прочесть не смогли. Но перейдя из сквера на тротуар у домов, узнали, что находимся на площади Альфонса Девиля.

Дома я стала искать в гугле, кто же это такой. Я узнала, что оный Альфонс Девиль был адвокатом и журналистом, и политическим деятелем, что родился он в середине 19-го века и прожил до начала тридцатых двадцатого. И портрет его в гугле есть – толстый жовиальный усатый месьё. Нет, не тот печальный лысый человек, вросший в землю.

Тогда я ввела в поисковую строфу «памятник на площади Альфонса Девиля».

И узнала, что это – Франсуа Мориак работы Хаима Керна, и открыли его к двадцатой годовщине смерти Мориака в 1990-ом.
А на стеллах названия мориаковских книг без имени автора. И нигде не сказано, кто это стоит без куртки в такой холод.
Ещё прочитала, что Миттеран, оказывается, большой любитель Мориака, радовался этому памятнику, который в его президентство поставили.

И вот странно – или может быть, не странно – поглядев на бронзового – у меня возникло желание толком прочесть Мориака. Я читала его давно и очень мало.

А тут захотелось познакомиться с этим грустным человеком...

Наверно, того Хаим Керн и добивался. Он, оказывается, перед тем, как взяться за памятник, не только Мориака перечёл, но и о нём стал читать, – сросся, видимо, с Мориаком, как я с Сильвией Плат, когда мы с Васькой её книгу для литпамятников готовили.

Жалко, что только сейчас я туда забрела, – в нашей с Васькой парижской книжке есть улица «Ищи полдень», и жалко мне, что этот бронзовый Мориак туда не попал.
mbla: (Default)
В этом году столетие Миттерана, и по этому поводу историк Jean-Noël Jeanneney уговорил Anne Pingeot, женщину, с которой Миттеран был вместе много лет, опубликовать его письма к ней и его дневники, написанные для неё.

Она перепечатала письма и дневники, снабдила их комментариями, иногда очень трогающими проникновением в тот тесный круг жизни, где собственный язык. Вот например, миттеранская машина в этом языке именуется домашней тапочкой.

Получилась книга в 1200 страниц.

А на France culture только что неделю по вечерам передавали беседы Jean-Noël Jeanneney с Anne Pingeot.
Сначала меня просто привлёк её голос, живой естественный низкий голос, как будто не на публику совсем она разговаривает, а дома, за столом.

Я её услышала утром по дороге на работу – несколько минут, выдержку из вечерней с ней передачи.

Вечером я радио не слушаю, но голос меня задел, и я потом нашла все эти передачи в сети и подряд послушала.

Мне было не оторваться.

Миттеран когда-то меня порадовал ответом приставучему журналисту. Он выходил из ресторана с молодой женщиной, и настырный журналист подскочил у нему с вопросом: «это у Вас внебрачная дочка?». Миттеран ответил: «Да, ну и что?»
Я так живо представляю, как он смерил журналистика взглядом, поставил на место.

Anne Pingeot – мать этой дочки. Девочка давно выросла и преподаёт литературу на младших курсах университета Сен-Дени под Парижем.

С шестидесятых годов Миттеран жил на два дома – с Анн и со своей официальной женой Даниэль, с которой они познакомились в Сопротивлении. Даниэль сопровождала Миттерана на поезде в Бургундию, куда ему срочно надо было перебазироваться из Парижа, и ему её выдали в сопровождающие, чтоб в дороге они изображали влюблённую пару и не вызвали бы никаких подозрений у гестапо.

До места Франсуа с Даниэль добрались благополучно, ну, а потом и поженились. Даниэль Миттеран после войны стала заметной общественной левой деятельницей.

А с Анн у Миттерана разница в возрасте в 25 лет. Они познакомились, когда Анн было 14, в доме её родителей. Она из католической буржуазной провинциальной семьи, папа – владелец фабрики.

Интересно всё – живое время, шестидесятые, сексуальная, и не только сексуальная революция – девочка из провинции переезжает в Париж, стремится к независимости, учится, снимает квартиру, подрабатывает. Влюблённая девочка. И Миттеран в роли Пигмалеона её формирует, и как они проводят время, как в кафе она готовится к экзаменам, а он пишет, работает...

Она стала историком искусства, заведовала в Орсэ отделом скульптуры. И очень интересно слушать про то, как было решено создать музей в бывшем здании вокзала.

Скульптура оказалась при входе в огромном зале, потому что она может занимать помещения, не годящиеся для живописи.
Они много говорили о современной архитектуре, обоих очень увлекавшей, и Миттерану, ещё не ставшему президентом, очень хотелось оставить след в Париже.

Ну что – он построил разное – про библиотеку пользователи хорошего говорят мало, а вот пирамида-вход в Лувр, по-моему, замечательная, и по удобству, и просто – такое весёлое вторжение в классический Париж.

Задолго до рождения их дочки Анн решилась уйти от Миттерана, выйти замуж за приличного выпускника политехнической школы, жить той накатанной жизнью, которая собственно её по происхождению скорей всего и ожидала.

А Миттеран уехал в Индию, и его оттуда ей письма уничтожили её решимость. Он путешествовал по Индии вместе с французским врачом, объезжавшим деревни, чтоб лечить жителей, в том числе, от проказы.

Анн много ездила с Миттераном на встречи с избирателями по деревенской Франции, когда он был провинциальным депутатом. И такая возникает живая из её рассказа провинциальная жизнь семидесятых.

И ещё в этих передачах читали куски из писем. Большой кусок из одного из индийских писем. И несколько кусков из писем со стихами, – Миттеранскими стихами, обращёнными к Анн, цитатами из классической французской поэзии... Куски из писем с общефилософскими рассуждениями, с цитатами из Паскаля...

Кусок из письма о том, как он посещал Альенде, и как познакомился с Фиделем.

Анн рассказывала про мужика, любимого женщинами и любящего женщин, про его ревность, про свою ревность.

Про то, как он каждый вечер приезжал к дочке, как читал ей...

Говорила о том, что согласиться на то, чтоб она родила ребёнка был, может быть, самый неэгоистический поступок в жизни Миттерана, и поступок, который принёс ему больше всего счастья.

Последние годы жизни Миттерана они с Анн прожили почти всё время вместе. А в последние месяцы его жизни, когда он умирал, она по ночам, чтоб журналисты не увязывались, гуляла с его собакой по Парижу.

Когда Миттерана выбирали на второй срок, я ещё не была французской гражданкой, но уже жила в Париже, и очень хорошо помню ощущение праздника на улице после его победы.
Так удивительно, что в центре этого живейшего рассказа о времени, о людях, о совместности – не писатель, не философ, а успешный политический деятель...
mbla: (Default)
Я успела до отъезда море сходить на выставку «Импрессионисты в Нормандии».

Ничего особенно нового для меня там не было – в общем, все работы были ожиданными что ли. Моне – любимый из любимых, и много разных хороших художников.

Я только не знала, что в Нормандию во второй половине девятнадцатого века ездили ещё и англичане, например Тёрнер.

Нормандия – близко, а скажем, Лазурный берег, ещё почти нигде не открытый тогда ни художниками, ни нарядной небедной публикой, – рыбацкий виноградный Лазурный берег далеко – сколько там в вагончике чухать под паровозные свистки.

Близко – далеко подразумевает откуда, но, конечно же, в такой парижецентристской стране, как Франция, откуда – само собой разумеется.

Когда входишь в зал, и там среди всяких разных висит Моне, – идёшь, как за дудочкой, сразу к нему, – не изображение, не сценка – суть, смысл. И у сидящей в шезлонге на пляже женщины ветер треплет зонтик.

Кроме картин, там были фотографии девятнадцатого века, и даже показывали отснятое на рубеже веков кино, – и поразило меня не общеизвестное смешное – например, как дамы и господа, заходят в воду в полосатых костюмчиках, а то, что немало мужиков, судя по съёмкам, отлично плавали.

И одна висела фотография – в море стоит телега, а с неё прыгают в воду, при этом дамы по сходням с берега могут на неё заходят и любуются прыгунами. Мужики стоят в очереди, чтоб прыгать, а в пояснении на стене сообщают, что первый, уже изготовившийся, – Мопассан.

Молодой Мопассан в Нормандии, – до того, как он завёл яхту «Милый друг» и стал на ней курсировать по Средиземному морю…

Лет за восемьдесят до того, как Бунин написал рассказ «Бернар», который почти весь – цитата из Мопассана:

«Дней моих на земле осталось уже мало.
И вот вспоминается мне то, что когда-то было записано мною о Бернаре в Приморских Альпах, в близком соседстве с Антибами.
- Я крепко спал, когда Бернар швырнул горсть песку в мое окно...
Так начинается "На воде" Мопассана, так будил его Бернар перед выходом "Бель Ами" из Антибского порта 6 апреля 1888 года.
- Я открыл окно, и в лицо, в грудь, в душу мне пахнул очаровательный холодок ночи. Прозрачная синева неба трепетала живым блеском звезд...
- Хорошая погода, сударь.
- А ветер?
- С берега, сударь.
Через полчаса они уже в море.
- Горизонт бледнел, и вдали, за бухтой Ангелов, виднелись огни Ниццы, а еще дальше - вращающийся маяк Вильфранша... С гор, еще невидимых, - только чувствовалось, что они покрыты снегом, - доносилось иногда сухое и холодное дыхание...
- Как только мы вышли из порта, яхта ожила, повеселела, ускорила ход, заплясала на легкой и мелкой зыби. Наступал день, звезды гасли... В далеком небе, над Ниццей, уже зажигались каким-то особенным розовым огнем снежные хребты Верхних Альп...
Я передал руль Бернару, чтобы любоваться восходом солнца. Крепнущий бриз гнал нас по трепетной волне, я слышал далекий колокол, - где-то звонили, звучал Angelus... Как люблю я этот легкий и свежий утренний час, когда люди еще спят, а земля уже пробуждается! Вдыхаешь, пьешь, видишь рождающуюся телесную жизнь мира, - жизнь, тайна которой есть наше вечное и великое мучение...
- Бернар худ, ловок, необыкновенно привержен чистоте и порядку, заботлив и бдителен. Это чистосердечный, верный человек и превосходный моряк...
Так говорил о Бернаре Мопассан. А сам Бернар сказал про себя следующее:
- Думаю, что я был хороший моряк. Je crois bien que j'etais un bon marin.
Он сказал это, умирая, - это были его последние слова на смертном одре в тех самых Антибах, откуда он выходил на "Бель Ами" 6 апреля 1888 года.
………………………………………………………………………»


«в Приморских Альпах, в близком соседстве с Антибами.» – в Грассе – в городке, где видно море от балюстрады, ограничивающей площадь-балкон на склоне холма.

Мне захотелось почитать Мопассановский текст по-французски, и добрый Гугл привёл меня к книжке с картинками в одной из электронных библиотек.

Дневник Мопассана 1888-го года.

«Ce journal ne contient aucune histoire et aucune aventure intéressantes. Ayant fait, au printemps dernier, une petite croisière sur les côtes de la Méditerranée, je me suis amusé à écrire chaque jour ce que j’ai vu et ce que j’ai pensé.
En somme, j’ai vu de l’eau, du soleil, des nuages et des roches — je ne puis raconter autre chose — et j’ai pensé simplement, comme on pense quand le flot vous berce, vous engourdit et vous promène.
…….»


У Пастернака всегда терпеть не могла, просто читать было неловко

«Быть знаменитым некрасиво.
Не это подымает ввысь.
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
….»


Васька злобно цитировал «рукопИсями»

А тут вдруг, глядя в разноцветную зелень сада, вспомнив телегу в воде и ныряльщиков на ней, перечитав Бунина и предвкушая, как сегодня прочту Мопассана да ещё и картинки погляжу, вдруг всплыло «Привлечь к себе любовь пространства,» – не так-то Пастернак прост и в этом автологическом стихе…


Наше густо-населённое пространство перекликается на разные голоса…

Как бы мы с Васькой об этом поговорили… В саду возле оливы…
mbla: (Default)
Рыба, какая же большая рыба, – хвост синий и плавники синим отливают. Она меня увела на середину моря – гналась я за ней, гналась – над морскими лесами и скалистыми горами, где в расщелинах ярко-красные морские звёзды развалились.
А потом рыба хвостом вильнула и скрылась с глаз, – ну а я голову подняла, огляделась – и быстро поплыла к прибрежной скальной цепи.

«Старика и море» я не читала – так у меня бывает – услышу от кого-нибудь, что у моего любимого писателя какая-нибудь книжка слабей других, вот я её попросту и не читаю.

Не читала ни «20 лет спустя», ни «Виконта де Бражелона», ни «Конец главы», ни «Старика и море».

Мне синехвостую рыбу зачем ловить и нечем – могла б она повернуться, подплыть ко мне, показаться, подмигнуть. Но нет – удалилась в морскую пучину – в ту, где «погибнет роскошный мужчина», тот, который надев чёрную шляпу в город Анапу направился.

Фазиль Искандер сегодня умер. Когда я его в последний раз читала? В конце семидесятых? Наверно, полного «Сандро», когда мы только приехали в Америку. И почти не помню.

Остались в голове скорей рассказы, читанные в начале семидесятых, напечатанные в тонких книжках, или в «Новом мире», какая-то книжка детгизовская.

Помню про сумасшедшего дядю, который очень был чистоплотен, и как потом уже взрослый Фазиль, встречаясь с особой чистоплотностью, всегда задумывался, а не с сумасшедшим ли он дело имеет. Конечно, мне такое читать было ещё как радостно – при моём-то свинстве.

И про поступление в московский университет, как Искандера спрашивали в приёмной комиссии «Абхазия – это Аджария?», и как москвичи чрезвычайно интересовались прогнозом погоды, так что можно было подумать, что они работают в поле.

Лариса Герштейн тёплым низким голосом поёт «Пускай в долинах давят виноград, уже в горах ложится первый снег».

Сухумский мальчишка коричневого летнего цвета прыгает в море со скал – не помню, в каком это рассказе – но Искандер таким вот мне представляется.

Едем-едем-едем – как в трамвае – люди сходят, уступают место следующим, в какой-то момент оказывается, что кругом всё чужие пассажиры, и куда-то делись знакомые с детства лица.

***
Думать, вспоминать, даже логические задачки решать, такие, для которых не нужна бумага, хорошо, когда с маской плывёшь – над морскими лесами, долами, горами… С маской можно руки сцепить за спиной, ластами лениво пошевеливать.

Почему-то сегодня, когда я плыла, у меня в ушах зазвучал первый концерт Шопена, и я даже подумала, что надо обзавестись устройством, которое позволяет слушать под водой – не для бассейна дурацкого даже, а чтоб когда с маской плывёшь, иногда ставить Баха, или Шопена.

Но конечно, только иногда – есть ведь места, где лес у самой воды, и там, даже когда в маске и уши в воде, слышны цикады.
mbla: (Default)
Отчитываюсь перед Мессалой.

Это из немногих читанных мной гибридов между стихами и прозой.

Первый – единственное, что я люблю у Рейна – «Алмазы навсегда».

На мой взгляд, «проза Ивана Сидорова» идёт от «Представления». Отчасти ещё перекликаясь с очень мне нравящимся Дмитрием Даниловым (кстати, и у него бывают гибриды прозы и стихов), а ещё, конечно, со сшитым из кусков разнообразной хроники советского времени фильмом Лозницы «Представление», в свою очередь идущим от «Представления» Бродского.

Я прочла с интересом, местами меня задело – острой нежизнью. Но у Лозницы, у Бродского, у Данилова через нежизнь – острая любовь ко всему этому – пусть, и грязному снегу на площади провинциального городка – субстанция приятия мира даже в его полном безобразии. У Степановой безобразие почти без любви, ироничное, и наверно, поэтому она меня задела всё-таки слабо.

Из Хармса пришедшая абсурдность забавляет, а не пугает.

Наверно, надо почитать её ещё – но острого желания скорей скачивать её сборник у меня не возникло.
mbla: (Default)
Весенние каникулы, – они конечно, не летние, но и в апреле-мае все куда-нибудь едут, ну хоть на какой-нибудь длинный викенд, – прихватить пятницу к праздничному четвергу – и вот уже и какой–то отрыв.

Ксавье, который вполне себе ездил на две недели, сегодня за ланчем придавался приятным воспоминаниям – в Севеннах был, в невысоких горках южней Лиона – у приятеля, у которого в виноградниках родительский дом – на хуторе, где всего–то четыре дома. В одном из них производитель козьего сыра живёт, и каждый божий вечер он к себе на сыр затаскивал, так что Ксавье через несколько дней осведомился у приятельской жены, нет ли у неё ощущения, что она постепенно превращается в такой вот славный козий сыр. «Да – говорит – определённо – круглею и круглею – скоро стану огромным круглым козьим сырищем.»

Ну, а в остальном, – лесистые горки, байдарочные речки, прогулки... И проверка студенческих работ – куда от неё. Ксавье проверял их за огромным старинным письменным столом. «Даже – говорит – неловко было – за таким столом люди романы пишут, а я первокурсную математику проверяю...»

А Софи притащила мне банку анчоусной пасты из Лаванду – из наших августовских мест – они там неделю жили – пусто – никого на приморских тропах, а с острова Поркро, – высокого холма, торчащего из моря, видны в чистом небе снежные Альпы. В Лаванду была квартира у родителей её Венсана – они её продали, чтоб помочь обзавестись жильём Венсанской сестре.

А ещё она мне принесла мешок картошки, лежит на столе в офисе, – и пахнет свежей землёй. Картошка от бабушки из Вандеи. Там знаменитая картошка, – её надо не чистить, в крайнем случае разрезать пополам, а то и целыми картошинами тушить в масле – и тогда аромат, и на вкус с оттенком сладости. С удовольствием мне Софи про картошечку эту рассказывала.

Я всегда говорю, что французы, как грузины, – у каждого кто-нибудь да в деревне живёт – а там уж у кого черешня, у кого картошка, у кого виноград...

Трудно сейчас себе представить, что в пятидесятые-шестидесятые, даже и в семидесятые, люди, не влезая в особые долги, обзаводились приморскими домами – дёшево это было... Родители Венсана – вьетнамские эмигранты – оказались во Франции после войны. Начали работать и купили каникулярную приморскую квартирку.

Когда Софи с Венсаном только познакомились, это жильё ещё не было продано, и они на первые общие каникулы там жили, и вот год назад они вернулись в Лаванду, уже в съёмную квартиру, а в будущем году собрались вместо того, чтоб плавать на Поркро на кораблике, прямо там и жить.


Одной жопой мало где уместишься, а хочется ногами и туда, и сюда – и тот пейзаж, и этот приручить, потрогать, – погладить холм по лесистой спинке – и там, и сям, и возвращаться, возвращаться – как теперь без макового поля справа от крыльца, синего холма на горизонте – а три недели назад и не знали мы про холм, про маки, про огромные черешневые сады...

Когда–то мне очень хотелось обойти пешком через мысы всю Бретань.

А как не позавидовать Колькиной-Юлькиной Корсике – где красные скалы над морем, и они даже прошли там маршрут, где пришлось слегка карабкаться.

В последние наши с Джейком каникулы мы попали на Корсику из Сардинии – увидели Корсику прозрачным утром силуэтом из моря и поплыли туда. А там хлопали глазами, плавали до упаду, один раз еле вылезли, оказавшись в бухте среди подводных камней после бури, когда ветер уже утих, а глубинные волны – нетещё качались. И когда в городке Кальви увидели из моря, из воды снежную гору – сказали друг другу – теперь на каникулы только сюда. С тех пор я не была на Корсике, подозреваю, что Джейк тоже не был.

По Машкиным словам папин девяностолетний друг Сергей Иваныч говорит – путешествовать надо в телеге с самоваром.

Васька два раза съездил из Ленинграда в Пицунду на велосипеде – сумки через раму, палатка, – и вперёд.

Пейзаж приручается пешком, или на велосипеде...

Когда мы с Васькой познакомились, он после инфарктов почти не ходил. Потом начал, я его растолкала, расходила. И по 20 километров случалось, а уж по двенадцать-пятнадцать в девяностые чуть не каждый викенд. Медленно только... Но мы и по восемь часов гуляли...

Но чтоб в телеге с самоваром, чтоб пешком по мысам, да даже, чтоб на машине неспешно – там пожить, сям, погулять-погулять и дальше поехать – откуда ж время взять.

А на велосипеде – куда за велосипедом ньюфихам – Нюше, Кате – им степенно трюхать, а не бежать...

За окном машины бегут деревья и поля, за окном нашего с Васькой дома качается тополь... За офисным окном сирень да орешник прижались к рыжей стене.

Не люблю я Кундеру, кроме единственной книжки, а за неё – да просто за название – я бы Нобелевку дала...

«Непереносимая лёгкость бытия» – непереносимая хрупкость бытия...
mbla: (Default)
Носорог пару дней назад написал, что впервые прочёл у Даниэля "Говорит Москва", и что Даниэль в этой книжке – оптимист.

Я сначала подумала, что я книжку основательно позабыла, – в конце концов, читала я «Говорит Москва» в 79-ом, сразу после отъезда из Союза.

Оказывается, нет, ничего я не забыла, только книга читается нынче иначе. Лоджевское «влияние Элиота на Шекспира»...

Ну, да, были тогда праздники – первое мая, седьмое ноября. Народ кое-где заставляли ходить на демонстрации. Люди участвовали в этих телодвижениях с разным соотношением равнодушия и отвращения, вяло волокли портреты, если приходилось, или просто плелись в шеренгах. Никому это было не нужно, как и речи Брежнева, как последние известия, где сообщали об очередных трудовых успехах очередных колхозов или заводов. Это было нудно и беспросветно, как бесконечный осенний дождь. Когда по радио бубнили последние известия, уши у людей схлопывались, чтоб вяло расхлопнуться при звуках какого–нибудь дурацкого шлягера.

А интеллигенция, несомненно воспринимавшая себя, как некую важную жизнеобразующую общность, разговаривала на кухнях, читала и распространяла самиздат и тамиздат, и держала глухую оборону.

И Даниэлевский день открытых убийств легко вписывался в это общество, отчего книга казалась очень страшной. Ну, сообщили о новом празднике – дне открытых убийств – в последних известиях среди других жвачных бессмысленных слов... Сначала все возмущаются, потом привыкают, и кому-то даже оказывается на руку – и кто–то предлагает любовнику воспользоваться случаем и убить мужа. И первоначальное возмущение становится привычным – ну, ещё один советский праздник, после которого по радио сообщают о выполнении и перевыполнении, и вон Эстония недовыполнила.

В тогдашнем чтении именно обыденность вызывала ужас.

Так читалась «Говорит Москва» во времена, когда в голову не могло придти, что телевизор может успешно работать вышкой из «Обитаемого острова», что кто-то попрётся выполнять и перевыполнять добровольно, а не пинком под жопу…

Если в самом деле, эта книжка может нынче представляться оптимистической, значит, времена изменились куда сильней, чем мне казалось...
mbla: (Default)
Отчитываюсь по следам комментариев.

По совету [livejournal.com profile] yucca, [livejournal.com profile] patricus и [livejournal.com profile] anna_i я прочитала первую часть под названием «Курильщик», почти дочитала вторую под названием «Шакалиный восьмидневник», и на этом я бросаю.
Мне очень не нравится. Мне скучно, я не понимаю, зачем плетутся все эти бесконечные фэнтазийные кружева. У меня от этой книги ощущение фальши.

Очень многословное рукоделие.

 Ощущение абсолютной немотивированности, включая немотивированность разделения на части и немотивированность названией этих частей. Немотивированность поступков и эмоций.

Узоры не складываются в смысл. Может быть, надо прочесть третью часть, чтоб эти картинки сложились, но мне страшно не нравится язык, длинноты, украшательства, – и при том, что я редко что-то бросаю на середине, тут я уже давно давлюсь. Мне кажется всё ж, что почти две части из трёх – достаточно, чтоб составить представление. Я этого читать не могу.
mbla: (Default)
Для Ириса, который некоторое время занимался собирательством пословиц и стихотворных произведений про жопу, а потом переключился на пупок.

Давным-давно, в незапамятные времена, в 1986-ом году, в книжном магазине города Триеста купила я книжку сказок, собранных Итало Кальвино. Книжка была, естественно, по-итальянски, и приобретена она была мной с целью изучения итальянского языка – как раз на месте, в Италии. Джейк работал в Триесте в физическом центре, а я сказки читала.

Очень быстро выяснилось, что сказки почти сплошь мне неизвестные (сначала-то я думала, что мне здорово помогут знакомые сюжеты). Но не тут-то было – собранные Кальвино сказки были совершенно другие, чем те, что я в детстве нежно любила – из рыженькой книжки «Три апельсина. Итальянские народные сказки».

И в частности, в Кальвиновской книжке оказались совершенно удивительные сказки на религиозные темы. Один из главных героев там – Пётр, и даже его матушка, известная жадностью и сварливостью, однажды появляется. Ну, и конечно, Исус, куда ж без него в сказках с религиозной тематикой.

Сказка о пупке.


Жили-были Пётр с женою на берегу моря (или, может быть, большого озера), рыбу ловили – не тужили.

Но настали вдруг плохие времена, – рыба в озере куда-то делась, или просто хитрая стала рыба, тёртая, – неизвестно почему, не ловится – и всё. Пётр с женой затосковали – голодно без рыбы.

И жена, женщина умная, Петру и говорит: «знаешь, муженёк, я тут неподалёку видела гороховое поле. Не сходить ли нам туда, не натаскать ли с поля гороха, а то есть хочется. Только давай врозь пойдём, чтоб нас не засекли хозяева поля-то».

Сказано-сделано. Идёт Пётр через лес к чужому полю, видит – сидит длинноволосый мужик. Поздоровались-разговорились. Мужик Петру и сказал: «Не ходи на чужое поле, не воруй чужой горох, худо будет. Лучше вот со мной оставайся, странствовать пойдём.»

Пётр не послушался, дошёл до поля, и только собрался в него нырнуть за горохом, как видит – с другой стороны к полю кто-то подходит – тень крадётся – явно хозяйка!

Испугался Пётр и домой со всех ног. Приходит – там жена недовольная. Тоже несолоно хлебавши. Только она к полю подошла, как видит – хозяин с другой стороны подходит. Ну, и она домой со всех ног.

Рассердился Пётр – вот, говорил ему добрый человек – не ходи, Петя, горох-то воровать! А он не послушался.

Накричал на жену за глупость её женскую и жадность, хлопнул дверью – и в лес, к доброму человеку.

Ну, тут чего – пошли они вместе – Пётр, да Исус. Понятно, Пётр в положении несколько подчинённом. Бродят по лесам-полям, едят, что случится. Исусу от добрых людей уважение и пропитание. Однажды охотников встретили. А те им зайца подарили.

Ну, устроились на ночлег Пётр с Исусом, в дом их кто-то пригласил. И Пётр сразу на кухню – зайца готовить.
Освежевал-помыл, в кастрюле с травками тушит. И вдруг до невозможности захотелось ему отведать зайчатинки, и не просто зайчатинки, а заячьего пупка. Прям сил нет – вынь да положь!

Выхватил он пупок из кастрюли, да и сожрал.

Тем временем сготовился заяц, ужинать пора. Садятся Пётр с Исусом за стол, зайчатина вкусная, ароматная. Исус ест, да нахваливает.

А потом и говорит: «всем заяц хорош, только вот ужасно хочется мне пупка отведать, ты мне уж удружи – положи пупка-то».

Занервничал Пётр и отвечает: «Удивительный это был заяц, я бы очень рад удружить, да только ничем помочь не могу – не было в том зайце пупка, без пупка он был».

Ну что тут попишешь – на нет и суда нет.

Отужинали, да и спать легли. А наутро дальше пошли. В город пришли, а там повсюду объявления расклеены, и глашатаи тоже кричат: «Наша принцесса опасно больна, при смерти уже она. Кто её вылечит, тому всякие радости (прим. – небось, тысячу порций мороженого, как Ване Васильчикову), а коли возьмётся за леченье неумеха, и помрёт принцессочка вся в розовом, то неумехе голову с плеч».

Исус Петруше и говорит: «Дело нетрудное – принцессу вылечить. Ты попросись во дворец, и чтоб тебя с принцессой наедине оставили. А там острым топориком голову ей отруби и в ведро с холодной водой положи. Пусть полежит шесть часов. А как шесть часов пройдёт, так достань голову, к месту приложи (прим. – видимо, как ту дверь, которая имя прилагательное), голова и прирастёт, и принцесса как новенькая станет.»

Петра слегка смутил этот рецепт лечения, но ослушаться он не решился.

Пришёл во дворец, назвался лекарем, попросил остаться с принцессой наедине часов на шесть с половиной. Принцесса совсем уж помирает, почти уж бездыханная. Ну, он голову отрубил, в ведро сложил.

Прошло шесть-то часов. Достал Пётр голову, приложил, а она – о ужас – не прирастает.

Тут прибежала стража, заголосили все, связали Петра и на казнь повели. Встречают Исуса, он и осведомляется, куда Петра ведут, да за что.

Ему и говорят, что тут душегуб, убивец принцессы, не вылечил её, а загубил.

Исус стражникам на это отвечает: «эээ, не торопитесь добрые люди, вы, пожалуйста, прежде, чем пленнику вашему голову рубить, пошлите гонца во дворец, сдаётся мне, что ожила принцесса.

Послушались. И вправду – во дворце праздник – принцесса как новенькая – радостная, довольная, прыгает и скачет.

Отпустили Петра на все четыре стороны, ещё и подарков надарили.

Пошли они с Исусом из города, и говорит Петру Исус: «Это тебе, Петя, наука, это тебе за того зайца без пупка, – врать, Петя, нехорошо».

October 2017

S M T W T F S
1234 567
89 1011 121314
1516 1718 192021
22232425262728
293031    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Oct. 20th, 2017 05:47 pm
Powered by Dreamwidth Studios