Про Синявского и не только...
Nov. 14th, 2013 11:52 am![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Всякое-якое
...
Весной и осенью 90-го по субботам Синявский читал в Сорбонне лекции по русской поэзии двадцатого века.
В Синявского я влюбилась ещё в России – по совокупности – за предисловие к Пастернаку в «библиотеке поэта», за статью о соцреализме... Да просто они с Даниэлем были – герои. Моя подруга Оля даже издали влюбилась в человека из Горного института, где она после школы работала лаборанткой, – кажется, прежде всего за то, что у него был сын, которого в честь Даниэля назвали Даном. Главными героями наших шестнадцати-семнадцати лет были Солженицын и Синявский с Даниэлем, и никак не могло придти в голову, что Синявский и Солженицын совсем скоро станут врагами.
Пастернак в «Библиотеке поэта» был для меня в Ленинграде самой вожделенной книжкой. И за стихи, и за статью Синявского. Купить на чёрном рынке не на что, а где ж иначе возьмёшь.
Этот синий толстенький том оказался в Провиденсе, в библиотеке брауновского универа. Я по вечерам часто сидела там в читальном зале, где деревья за огромными окнами, а посреди на пюпитре неподъёмный гигантский Webster; читала эмигрантские журналы, – там всё было – «Грани», «Континент... Наверно, самым ностальгическим занятием первых лет эмиграции было это чтение, и именно в читальном зале, когда поднимаешь голову от книжки в наступающих за окнами сумерках, глядишь на деревья... Я как-то прочла там израильский рассказ, не помню чей, наверно, в «Континенте» – о том, как у человека жена рожает, а он думает, что будущий сын никогда не пойдёт кататься с горки в шерстяной шапке с помпоном.
Тогда я ещё плохо понимала настоенность культуры на ностальгии – не по месту, а по постоянно уходящему, уплывающему из рук времени...
И противоречивым образом мне никак не могло придти в голову ни, что главная суть жизни впереди (а ведь было мне 25 лет), ни что детство и юность в России – навсегда определили культурно-языковую принадлежность.
Я умолила Бегемота в подарок ко дню рожденья украсть мне Пастернака. И добрый Бегемот вынес под свитером том с библиотечной печатью.
А в Париже на каникулах мы увидели в русском книжном целую полку новеньких с иголочки синих пастернаков. Потом мне Васька всё объяснил – это было подложное издание – как бывают подложные часы какой-нибудь знаменитой фирмы. Таким образом был издан и поддельный Мандельштам в «библиотеке поэта», – полные копии советских изданий. Только, мне кажется, золотое тиснение получше на Западе, да и бумага. Очень у этих книжек горделивый вид. За столько лет у нас на полке нисколько не потускнели.
В Америке мы с Бегемотом, естественно, сразу стали покупать книги – из самых первых приобретений был струвовский четырёхтомник Мандельштама и «Фантастический мир Абрама Терца».
Пхенца я с тех пор нежно люблю. Мама, реагировавшая на книги очень остро-эмоционально, впрочем, на всё так реагировала, про бедного инопланетянина Пхенца говорила, что ей его до слёз жаль, а папа над ней потешался...
Впервые я увидела Синявского с Марьей в начале восьмидесятых на бостонской конференции «Литература в изгнании». С седой бородищей лопатой, шаркая, Синявский вышел на сцену и стал рассказывать, как они с Марьей в первый раз побывали в Италии.
Это был художественный текст о том, как советский человек впервые сталкивается с Европой, как он вдруг с испугом видит непонятное устройство этой жизни, её ткань. Он рассказывал про то, как кружил над Римом их самолёт, потому что забастовка диспетчеров, и как они с ужасом думали, – а что будет, если кончится бензин. Как он смотрел на портреты средневековых профессоров в университете в Падуе, как увидел в той же Падуе козу, привязанную на пустыре к колышку рядом с коммунистическим плакатом на заборе, как осознал своё невежество в этой нормальной жизни...
Глупость страхов, самомнение улетают в трубу, и вдруг он понимает, что и не такое Европа переживала, и эти портреты профессоров в падуанском университете видели всякое... А коза, глядя на коммунистический плакат, мирно дожёвывала какие-то чахлые ветки. Потом Синявский стал рассказывать про то, как они ехали по дороге между синих холмов Прованса, где человек уже столько лет живёт, где людское вросло в природное...
То, что у Васьки другими словами в «Провансальской балладе» – «Для плавных холмов Прованса тысяча лет – не время»...
Я сделала дикую глупость – мы записали это выступление на магнитофон, а когда Синявский умер, я в полном идиотизме, не скопировав, отдала кассету Марье, и конечно, теперь уж не представляю, найдётся ли она когда-нибудь – в синявском доме, как в нашем, – слона можно потерять и не заметить. Только у нас квартира, слон не поместится, а в синявский дом вполне слон влезет.
Фельштинский, который будучи из солженицынского лагеря, был Синявскому политическим врагом, послушав его, потрясённо сказал, что с ним враждовать он никогда не будет.
Та конференция была страшно интересной, не только по тому, что люди говорили, но и по обстановке.В принципе, там были не только русские писатели, но и кто-то из Восточной Европы. Только их как-то не было слышно.
Я там единственный раз видела Юза Алешковского. На меня он произвёл омерзительное впечатление. Хамоватый пьяноватый ёрничающий вульгарный дурак – так мне показалось. Он в своих речах уподоблял западные страны зайчикам и ёжикам на дороге, которые так глупы, что попадают под машины. Дескать, советская власть – это тупая машина, а Запад по глупости и по доверчивости лезет под колёса. Если подумать, из этого странного сравнения никак не вытекало, что западные страны должен пустить все силы на борьбу с советской властью, однако, когда Алешковский покончил с художественной частью, он сказал именно это. Тут же высказав всё своё презрение к туповатому добродушному Западу.
Я потом очень удивилась, услышав от Васьки, что Алешковский близкий друг васькиного друга Эдика Штейна, и что он не производит в личном общении впечатления идиота. У Лосева в «Меандре» об Алешковском написано много, и как о родном человеке.
После Алешковского было очень приятно услышать Войновича, сказавшего, что когда русские эмигранты начинают учить Запад, больше всего это похоже на то, как человек, который всю жизнь провёл в тюрьме, учит жизни людей на воле.
Ну, и и ещё на той конференции – мальчик-симпатяга-трепло Аксёнов помог слезть с трибуны старичку Коржавину... Коржавин был тогда чуть моложе меня сейчас... А Аксёнов на 8 лет младше Коржавина...
И вот в Париже стали мы с Бегемотом по субботам ходить к Синявскому на лекции. Их слушали и настоящие студенты, и люди вроде нас. Среди «вольнослушателей» попадались старушки, уж не знаю, откуда они взялись. Белоэмигрантские, вроде, уже к тому времени вымерли.
Андрей Донатыч, будучи превосходным актёром, блистательно играл роль старого немощного профессора.
Ему при этом не было и шестидесяти пяти!
Только иногда вот этот медленно двигавшийся «старец» (мы на счёт лагеря относили его замедленность в движениях) взглядывал своим косым взглядом – один глаз на вас, другой на Арзамас – так насмешливо. И стихи читал грохоча, сотрясая «Левым маршем» стены «Большого дворца», где лекции проходили.
А в перерыве тишайший голос, и в ответ на вопрос старушки обожаемому профессору, не принести ль ему кофе, - шелестящее – «да, большое спасибо».
Он очень много читал стихов на лекциях. В рассказах старался быть объективным, но его отношение всегда чувствовалось – скажем, сразу было понятно, что он не любит Есенина.
Много рассказывал разного нелитературного – к сожалению, про Леших из личного опыта ни разу не говорил, и только из его книжки я узнала, что у них пробор по-особенному, кажется, на левую сторону. Причём, никогда я не обращала внимания на пробор у Андрей Донатыча, а то б и без его подсказки всё знала. Но вот про хлыстов однажды очень интересно было.
Один раз Синявский половину лекции говорил про поездку в Москву. Как их мурыжили, и они не успели на похороны Даниэля...
Он сказал, что не думал, что его кто-то там помнит, – «ну разве что девочки с курса, извините, старушки»... Оказалось, не так. В те годы они с Марьей были очень востребованы.
Иногда за Синявским заезжала Марья. Ждала его в коридоре на стульчике.
Как-то раз пришла гостившая у них Лариса Богораз – с измождённым несколько фанатичным лицом.
продолжение следует
...
Весной и осенью 90-го по субботам Синявский читал в Сорбонне лекции по русской поэзии двадцатого века.
В Синявского я влюбилась ещё в России – по совокупности – за предисловие к Пастернаку в «библиотеке поэта», за статью о соцреализме... Да просто они с Даниэлем были – герои. Моя подруга Оля даже издали влюбилась в человека из Горного института, где она после школы работала лаборанткой, – кажется, прежде всего за то, что у него был сын, которого в честь Даниэля назвали Даном. Главными героями наших шестнадцати-семнадцати лет были Солженицын и Синявский с Даниэлем, и никак не могло придти в голову, что Синявский и Солженицын совсем скоро станут врагами.
Пастернак в «Библиотеке поэта» был для меня в Ленинграде самой вожделенной книжкой. И за стихи, и за статью Синявского. Купить на чёрном рынке не на что, а где ж иначе возьмёшь.
Этот синий толстенький том оказался в Провиденсе, в библиотеке брауновского универа. Я по вечерам часто сидела там в читальном зале, где деревья за огромными окнами, а посреди на пюпитре неподъёмный гигантский Webster; читала эмигрантские журналы, – там всё было – «Грани», «Континент... Наверно, самым ностальгическим занятием первых лет эмиграции было это чтение, и именно в читальном зале, когда поднимаешь голову от книжки в наступающих за окнами сумерках, глядишь на деревья... Я как-то прочла там израильский рассказ, не помню чей, наверно, в «Континенте» – о том, как у человека жена рожает, а он думает, что будущий сын никогда не пойдёт кататься с горки в шерстяной шапке с помпоном.
Тогда я ещё плохо понимала настоенность культуры на ностальгии – не по месту, а по постоянно уходящему, уплывающему из рук времени...
И противоречивым образом мне никак не могло придти в голову ни, что главная суть жизни впереди (а ведь было мне 25 лет), ни что детство и юность в России – навсегда определили культурно-языковую принадлежность.
Я умолила Бегемота в подарок ко дню рожденья украсть мне Пастернака. И добрый Бегемот вынес под свитером том с библиотечной печатью.
А в Париже на каникулах мы увидели в русском книжном целую полку новеньких с иголочки синих пастернаков. Потом мне Васька всё объяснил – это было подложное издание – как бывают подложные часы какой-нибудь знаменитой фирмы. Таким образом был издан и поддельный Мандельштам в «библиотеке поэта», – полные копии советских изданий. Только, мне кажется, золотое тиснение получше на Западе, да и бумага. Очень у этих книжек горделивый вид. За столько лет у нас на полке нисколько не потускнели.
В Америке мы с Бегемотом, естественно, сразу стали покупать книги – из самых первых приобретений был струвовский четырёхтомник Мандельштама и «Фантастический мир Абрама Терца».
Пхенца я с тех пор нежно люблю. Мама, реагировавшая на книги очень остро-эмоционально, впрочем, на всё так реагировала, про бедного инопланетянина Пхенца говорила, что ей его до слёз жаль, а папа над ней потешался...
Впервые я увидела Синявского с Марьей в начале восьмидесятых на бостонской конференции «Литература в изгнании». С седой бородищей лопатой, шаркая, Синявский вышел на сцену и стал рассказывать, как они с Марьей в первый раз побывали в Италии.
Это был художественный текст о том, как советский человек впервые сталкивается с Европой, как он вдруг с испугом видит непонятное устройство этой жизни, её ткань. Он рассказывал про то, как кружил над Римом их самолёт, потому что забастовка диспетчеров, и как они с ужасом думали, – а что будет, если кончится бензин. Как он смотрел на портреты средневековых профессоров в университете в Падуе, как увидел в той же Падуе козу, привязанную на пустыре к колышку рядом с коммунистическим плакатом на заборе, как осознал своё невежество в этой нормальной жизни...
Глупость страхов, самомнение улетают в трубу, и вдруг он понимает, что и не такое Европа переживала, и эти портреты профессоров в падуанском университете видели всякое... А коза, глядя на коммунистический плакат, мирно дожёвывала какие-то чахлые ветки. Потом Синявский стал рассказывать про то, как они ехали по дороге между синих холмов Прованса, где человек уже столько лет живёт, где людское вросло в природное...
То, что у Васьки другими словами в «Провансальской балладе» – «Для плавных холмов Прованса тысяча лет – не время»...
Я сделала дикую глупость – мы записали это выступление на магнитофон, а когда Синявский умер, я в полном идиотизме, не скопировав, отдала кассету Марье, и конечно, теперь уж не представляю, найдётся ли она когда-нибудь – в синявском доме, как в нашем, – слона можно потерять и не заметить. Только у нас квартира, слон не поместится, а в синявский дом вполне слон влезет.
Фельштинский, который будучи из солженицынского лагеря, был Синявскому политическим врагом, послушав его, потрясённо сказал, что с ним враждовать он никогда не будет.
Та конференция была страшно интересной, не только по тому, что люди говорили, но и по обстановке.В принципе, там были не только русские писатели, но и кто-то из Восточной Европы. Только их как-то не было слышно.
Я там единственный раз видела Юза Алешковского. На меня он произвёл омерзительное впечатление. Хамоватый пьяноватый ёрничающий вульгарный дурак – так мне показалось. Он в своих речах уподоблял западные страны зайчикам и ёжикам на дороге, которые так глупы, что попадают под машины. Дескать, советская власть – это тупая машина, а Запад по глупости и по доверчивости лезет под колёса. Если подумать, из этого странного сравнения никак не вытекало, что западные страны должен пустить все силы на борьбу с советской властью, однако, когда Алешковский покончил с художественной частью, он сказал именно это. Тут же высказав всё своё презрение к туповатому добродушному Западу.
Я потом очень удивилась, услышав от Васьки, что Алешковский близкий друг васькиного друга Эдика Штейна, и что он не производит в личном общении впечатления идиота. У Лосева в «Меандре» об Алешковском написано много, и как о родном человеке.
После Алешковского было очень приятно услышать Войновича, сказавшего, что когда русские эмигранты начинают учить Запад, больше всего это похоже на то, как человек, который всю жизнь провёл в тюрьме, учит жизни людей на воле.
Ну, и и ещё на той конференции – мальчик-симпатяга-трепло Аксёнов помог слезть с трибуны старичку Коржавину... Коржавин был тогда чуть моложе меня сейчас... А Аксёнов на 8 лет младше Коржавина...
И вот в Париже стали мы с Бегемотом по субботам ходить к Синявскому на лекции. Их слушали и настоящие студенты, и люди вроде нас. Среди «вольнослушателей» попадались старушки, уж не знаю, откуда они взялись. Белоэмигрантские, вроде, уже к тому времени вымерли.
Андрей Донатыч, будучи превосходным актёром, блистательно играл роль старого немощного профессора.
Ему при этом не было и шестидесяти пяти!
Только иногда вот этот медленно двигавшийся «старец» (мы на счёт лагеря относили его замедленность в движениях) взглядывал своим косым взглядом – один глаз на вас, другой на Арзамас – так насмешливо. И стихи читал грохоча, сотрясая «Левым маршем» стены «Большого дворца», где лекции проходили.
А в перерыве тишайший голос, и в ответ на вопрос старушки обожаемому профессору, не принести ль ему кофе, - шелестящее – «да, большое спасибо».
Он очень много читал стихов на лекциях. В рассказах старался быть объективным, но его отношение всегда чувствовалось – скажем, сразу было понятно, что он не любит Есенина.
Много рассказывал разного нелитературного – к сожалению, про Леших из личного опыта ни разу не говорил, и только из его книжки я узнала, что у них пробор по-особенному, кажется, на левую сторону. Причём, никогда я не обращала внимания на пробор у Андрей Донатыча, а то б и без его подсказки всё знала. Но вот про хлыстов однажды очень интересно было.
Один раз Синявский половину лекции говорил про поездку в Москву. Как их мурыжили, и они не успели на похороны Даниэля...
Он сказал, что не думал, что его кто-то там помнит, – «ну разве что девочки с курса, извините, старушки»... Оказалось, не так. В те годы они с Марьей были очень востребованы.
Иногда за Синявским заезжала Марья. Ждала его в коридоре на стульчике.
Как-то раз пришла гостившая у них Лариса Богораз – с измождённым несколько фанатичным лицом.
продолжение следует