mbla: (Default)
После субботних собеседований в три часа дня я отправилась в город Левен, в Бельгию. Честно сказать, я про такой город и не слыхала никогда. Хоть бельгийцы – ближайшие наши соседи, в последний раз мы там с Васькой были в начале девяностых.

Ну, как-то совершенно мне там нечего было делать.

А тут меня вытащила Сашка, у которой в Бельгии конференция была – ну, не в Левене, а в Антверпене, но в Левене она никогда не была, – а Сашка, как развесёлая собака, – если не была где-нибудь в своей родной Европе, в своём домище от Испании до Норвегии, дык как не ткнуться «в утку, в будку, в незабудку» – в новый город-городок.

Мне было страшно лень, но сругой стороны, как лишний раз не провести сутки с Сашкой – это-то уж точно невозможно! И я поскакала на вокзал. Полтора часа поезда с любезно предоставленным интернетом, – и Брюссель, ещё полчаса медленно тащившегося поездочка – и Левен.

Бельгия, ну и Бельгия – много пива разного, а я недавно, благодаря Илье, нашла вкус в вишнёвом тоже. И в малиновом.

Времени у нас было – вечер субботы, да ещё полдня.

И эти сутки выскочили радостной кукушкой в ходиках, – полное dépaysement. Сашка умеет праздник устроить, вот как наша с Машкой мама умела.

Левен – университетский городок, собственно, кроме университета, там, по-моему, и нет ничего.

Сашка заказала нам гостиницу прямо у вылизанного чьим-то огромным языком аккуратненького собора и не менее чистенькой мэрии, по своей северной 16-го века архитектуре больше всего похожей на сливочный торт с розами. Мы так и не узнали, и в википедию не поглядели, подлинные ли это здания, или после того, как во втроую мировую всё на хрен разбомбили, их наново отстроили.

Гостиница меж тем называлась «Профессор» и при ней был самый знаменитый в городе коктейль бар.

Ну, скинули мы в номере сумки, вышли и, как альтернативно одарённые девочки, не сумели закрыть дверь. Там кнопка какая-то была, на которую нажать нужно, чтоб дверь закрылась, но у нас решительно не получилось, пришлось просить подняться и за нами запереть бармена – он же владелец гостиницы.  Побрели по городу по размерам как раз для дюймовочки. Весь он был – сплошные накрытые столы, и за ними люди, люди. И ещё собаки. Мы уселись жрать и пить на площади возле университетской библиотеки. Неподалёку от нас под столиком обретался бигль, который приветствовал писклявым тонким лаем любую проходившую  в зоне видимости (а у него было неплохое зрение) собаку. Сашка предположила по его голосу, что бигль либо напился, либо обкурился в этом университетском городе. В общем-то это было неудивительно, ведь официант сначала только слегка покачивался, а когда мы уходили, уже с трудом удерживал вертикальное положение.

Посидев в своё удовольствие возле библиотеки, мы отправились в нашего «Профессора» и там ещё с коктейлем на улице посидели. А напротив гостиницы, надо сказать, дискотека, – по случаю жары двери открыты, и доносится оттуда бумбумбум и вжиквжик, – ну, грохот стоит неумоверный. Около часу ночи мы поднялись в номер. Бумбумбум и вжиквжиквжик из окна слегка сотрясало стены. Мы улеглись, поболтали и под музыкальный шум заснули – ну то есть, засыпали, просыпались, опять засыпали. Веселье длилось до шести утра – музыкальное, а потом оно сменилось голосовыми воплями. В полдесятого мы окончательно проснулись, и Сашка помчалась вниз задерживать завтрак, который ровно до полдесятого в этой гостинице выдавали.

Завтрак в Бельгии оказался отнюдь не континентальный – вместо кофе с круассанами и булкой с вареньем на стол метнули примерно тонну разной колбасно-сырной и булочковой еды. Правда, невкусной.

После завтрака мы решили из-за жары посетить музей. Ишмаэль мне его к тому ж хвалил, а в музеях, как известно, прохладно.

Уходя из гостиницы, мы поинтересовались у владельца, что это было за событие в дискотеке накануне, и часто ли столько шума.

- Что вы, вчера ещё тихо было, тише, чем обычно. У нас 40000 студентов, и бары открыты всегда. Если один утром закрывается, другой по соседству тут же открывается. Сейчас сессия начинается, поэтому тише. И в сессию студенты просят всех в городе, чтоб не шумели и не мешали заниматься.

Потом добавил, что очень давно, не выдержав, даже как-то раз вызвал полицию, но полицейские ему сказали, пожав плечами, что сделать ничего не могут, потому что студентов слишком много.

Перед тем, как отправиться в музей, мы зашли в собор. Он оказался невероятно светлый и новенький внутри. Там была ещё и музейная часть – бесплатная по случаю того, что музей как раз сегодня открылся после реставрации и полной переделки.

В музейной части собора висело несколько фламандских работ семнадцатого века, на одной из них святой Михаил попирал очень симпатичное чудовище – голова у него была драконская, а из середины живота торчал то ли хуй, то ли рог.

Музей в двух шагах от собора, и в музейном дворе народ возлежал в шезлонгах, попивая пивко.

Мы сталии искать вход, не нашли, спросили у работающей в кафе девушки, и она провела нас внутрь к лифту через заднюю дверь. Поднявшись на один этаж мы очутились в музейном коридоре. По случаю воскресенья, бесплатного входа и открытия после реставрации народу было много. И чуть не все, кроме нас, с аудиогидами.

Сначала мы попали в зал, где стенки были голые, но с потолка свисала связка коровьих колокольчиков. Я спросила у Сашки, как она считает, можно ли в них звонить. Сашка сочла, что можно, и мы позвонили в своё удовольствие. Потом другой зал с голыми стенками прошли. Там стояли столы, а на них лежали струганые палочки. Сашка отговорила меня их трогать и перекладывать – может, они в особом порядке лежат. Был же печальный случай, кажется, в Лондоне, когда уборщики вымели как сор произведение искусства.


Между залами  чёрные-пречёрные коридоры, там можно кричать привидением, пугать прохожих, в прятки играть, но очень трудно ориентироваться и страшно потеряться навеки.

Мы прошли через кинозал, где на экране показывали индийские танцы, ещё через какие-то пустые залы, где лежали непонятного назначения предметы и вдруг сверху увидели с балюстрады какой-то зал под нами, где на стенке висел гобелен и какие-то вокруг картины.

Мы туда устремились, хоть это было непросто – надо было найти лестницу, или лифт в чёрном-пречёрном коридоре.

И всё-таки мы добрались до зала с картинами! Они висели по стенам плотно, без малейших просветов! А чтоб узнать, кто художник, надо было добраться до окружённого народом компа в середине зала, вызвать интересующую тебя картину на экран при помощи мышки и прочесть нужную информацию.

Хочется воскликнуть: Бельгия, о Бельгия, рискуя прослыть французской националисткой, рассказывающей анекдоты про бельгийцев соответствующие русским анекдотам про чукчей.

Мы решили, что искусства с нас хватит, хоть музей и утверждал, что у них 42000 экспонатов. Впрочем, вполне возможно, что экспонаты проживают нынче в запасниках.

Вышли мы на улицу и с чистой совестью отправились пить пиво.

Потом Сашка проводила меня в поезде до Брюсселя, откуда я отправилась на юг в Париж, а она на север в амстердамский аэропорт.

В Брюсселе на вокзале мы зашли в шоколадный магазин (по сравнению с бельгийским шоколадом швейцарский кажется провинциальной подделкой, как, впрочем и французский – ах, бельгийские вишенки в шоколаде, из каждой хвостик торчит).

В магазине мы приобрели Арьку наполненный шоколадом грузовик – где мои пять лет, когда в ленинградских булочных иногда стояли на прилавках крошечные жёлто-зелёные машинки?! Мне почему-то кажется что эти машинки детям давали бесплатно, хотя такого чуда быть, конечно, не может – бесплатные машинки всё-таки не входили в атрибуты советского счастливого детства.
mbla: (Default)
Я в эти пять дней в Дордони практически не снимала - лень было, хотелось гулять без тяжёлого аппарата. Тоже радость - просто глядеть, не думая про то, чтоб снять, - много на свете радостей.

Так что вот только - мама с дочкой

IMG_7749



IMG_7752

Read more... )

И почти Роден - поцелуй.

IMG_7733



IMG_7735
mbla: (Default)
Вчера мы с Бегемотом свозили в Шартр двух чудесных питерских учёных дам – биологинь, – одна из них – младшая подруга Бегемотской мамы, и ей 86 лет.

Мы неспешно обходили собор – сначала внутри – на мессу к тому же попали. Гуляли между колонн, присаживались… А потом снаружи его обошли. Тоже медленно и вдумчиво.

Остановились перед ослом, играющим на лютне. Площадку, на которой стоит осёл, держит на плечах человечек с огромными ушами, а ушастого поднял вверх на руках другой каменный человечек…

Я подумала – мои любимые коровы у Шагала – не из готических ли соборов они пришли. Но ведь они появились ещё в Витебске – откуда бы еврейскому мальчишке знать про соборы.

И вот – слава интернету – я сразу нашла этого осла. И узнала, что же он делает в Шартре на стене.

Оказывается, осёл – символ откровения, – и маленький нижний человечек отращивает большие уши, «чтоб лучше тебя слышать, внученька» – в приближении к самому полному знанию – к ослу с лютней.

А лошадь что – лошадь всего лишь обычное познание – нет, не зря ослов люблю я больше всех…
mbla: (Default)

В воскресенье, сходив с утра проголосовать, мы отправились в Лувр на Вермеера глядеть.

 

Длинный был день воскресенье... Сначала дождаться пяти часов, когда первые ориентировочные результаты можно узнать на бельгийских и швейцарских сайтах, – французским запрещено выдавать информацию до восьми вечера, –  потом дождаться восьми...

 

Короче, пошли мы с Машкой и с Бегемотом на выставку, а оттуда в гости к Катьке с Димкой.

 

Сходить на Вермеера – целое предприятие. Билеты заказываешь по интернету, иначе даже и нельзя, а потом всё равно ждёшь час в очереди. Они правы – впускают относительно маленькими группами, по мере того, как люди выходят.

 

Выставка называется «Вермеер и жанровая живопись». И организована она очень здорово – по темам. Жизнь в семнадцатом веке – на одной стенке задумчивые девушки пишут письма, на другой кавалеры в гости заходят, на третьей девушки играют на лютнях и совсем крошечных клавесинах...

 

Несколько художников – современников Вермеера – они вообще-то напоминают передвижников, только картины не из русской жизни девятнадцатого века, а из голландской семнадцатого.

 

Разглядывать эти небольшие полотна весьма интересно – детали повседневности приближают ту ушедшую жизнь, и греют нас своим присутствием люди и особенно собаки, больше всего похожие на бретонских спаниелей. Эти собачки, наверно, умели разговаривать – они очень внимательно глядят на человеков, явно участвуют в беседах.

 

Кажется, эти бело-рыжие с чувством собственного достоинства зверики (Васькино слово!) жили чуть ни в каждом доме. Иногда и гости приходят в сопровождении собак, и гостевые собаки вовсе не считают, что пришли в гости к собаке домашней, они приходят в дом, чтоб поговорить со всеми его обитателями.

 

А кошка на картине встретилась только одна – лежит под столом серая и насупленная.

 

На каждой стене одна-две картины Вермеера. Всего их на выставке десять.

 

Видишь Вермеера издалека – он пишет всё то же самое, только ничем его работы не похоже на картины его современников.

 

Идёшь, как на дудочку, и дух захватывает.

 

Рядом две небольших картины. На одной тётенька в чепце взвешивает слитки золота, а другая – Вермеера – и золотые капли ложатся на весы.

 

Развевается занавеска... С тонкими руками, в платье с рукавами чуть ниже локтя, девушка пишет письмо, и отвлеклась – и смотрит на нас.

 

Свет из окна, и девушка медлит перед окном, задумавшись, и жизнь у неё ещё впереди...

 

Учёный – на одной картине он назван географом, на другой астрономом, – чем там они занимались в семнадцатом веке? – ему можно только позавидовать – книга на столе, глобус – никакой необходимости печататься в научных журналах и место искать...

 

Впрочем, живущая в Лувре кружевница, кажется, тоже счастлива – опустила глаза на свою работу – живёт в здесь и сейчас.

 

Машка заметила, что у молочницы из Голландии, – она льёт из кувшина молоко, и рядом весомые хлеба лежат в корзинке, – рукава засучены, и видно, где кончается у неё загар на руках...

mbla: (Default)

Хотелось мне сказать, что моё время в живописи – конец девятнадцатого-начало двадцатого века – во Франции. Тут же вспомнила про Модильяни, про Сутина, про Матисса, про парижскую школу. Потом подумала про кватроченто и синие холмы. А потом про Джотто – как в 1979-ом открыла в Падуе дверь в капеллу Скравени, которую тогда только башней Джотто и называли – дверь была слегка покосившаяся, трава возле неё в одуванчиках. А за дверью – садишься на скамейку у стены и глядишь в синеву... Потом, совсем некстати, перед глазами возник Крамской – «Христос в пустыне», да и «Незнакомка», «Неутешное горе» вспоминать не хочется...

Вот и обобщай после этого про время...

Когда даже temps des cerises – то ли цветут вишни, то ли налились вишнёвым соком.

Мы были в субботу на выставке Писарро в Мармоттане.

Мармоттан, как всегда, хорош, и ещё лучше, потому что через дорогу в Булонском лесу вовсю цветут громадные каштаны. И фамилия Мармоттан – когда-тошнего владельца особняка, превращённого в музей, – напоминает о славном звере мармотте – сурке – том самом, который «и мой сурок со мною».

И хороши в музее тамошние постоянные жители – любимый из любимых Моне, Койбот...

И выставка чудесная.

При имени Писарро в голове сразу возникают дождливые бульвары, газовые фонари, – а это только небольшая часть позднего Писарро.

И бродя по залам, мы глядели – на баржи на Сене, на весомые облака над водой. Туманы, прохладный день, дорога среди полей, человек с вязанкой хвороста на плечах, коровы на опушке, ветер...

Устойчивость мира, данного через пейзаж. И пусть этот мир меняется сто раз, – я узнаю его в этих надёжных пейзажах. Не на всякой выставке картины, которые хочется повесить на стенку – глядеть на них по утрам и вечерам, прислоняться к их пейзажному вечному существованию.

***

Gare d'Orsay

 

Когда туман к воде сползает постепенно

И облака сидят на креслах площадей,

Я в городе сыром завидую Гогену –

Нездешности его деревьев и людей.

 

...Сухой чертополох танцует на бумагах,

В редакциях газет – машинок чёрный лом,

А в серых зеркалах, в пустых универмагах

Красавица ольха смеётся над тряпьём.

 

И небо чёрное над набережной встало

Всё в белых искорках, как старое кино,

И на экран ползёт видение вокзала,

Где паровоз летит в стеклянное окно.

 

Всё на места свои вернётся непременно.

И утки на воде – как тапочки Дега...

Шуршит буксир Маркé над розоватой Сеной.

И тихо. И рассвет. И тают берега.

 

1995

 

 

mbla: (Default)
Вчера мы с Бегемотом и с Маринкой сходили на выставку из коллекции Щукина.

Колька с Юлькой посетили её раньше, и Колька её назвал: «давненько не были мы дома».

Надо сказать, вот тут-то разница между москвичами и ленинградцами, проявилась в полной красе – «Эрмитаж» – «Пушкинский музей» – кто на что шёл, как на дудочку из детства. Впрочем, я про некоторые из Пушкинского позорно подумала, что они из Эрмитажа – ну да, в Эрмитаже я бывала, ну, раз в месяц, наверно, или даже чаще, а в Пушкинском раза два в год, на каникулах. Но поскольку в детстве, – тоже врезалось.

Эрмитажный Сезанн – отпечатанный на сетчатке натюрморт, – фрукты на скатёрке.

Завтрак на траве Моне. Мане-Моне – я в детстве в них запуталась и очень удивлялась, глядя на Моне, отчего шум-гам, почему скандал!

Мои любимые из Москвы красные Матиссовские рыбки разевают рты, смотрят лупоглазо – «Ходят рыбы, рдея плавниками».

Радостный зал Матисса. Как же я его любила и люблю! А танец – даже на экране балдеешь от щастья, глядючи. Его, конечно, не привезли. Мой любимый "разговор" с мужиком бородатым в пижаме и женщиной в кресле, – и дерево за окном, и недовольство друг другом в комнате, – тоже не привезли.

И пруда моего любимого не привезли, и чудесного эрмитажного Ван-Гога не было, но, может, это и не Щукинская коллекция?

Зато был родной Писарро – Париж, и каштаны, такие нежно-зелёные, что и глядеть на название не надо, сразу видно, – весна.

Когда-то (в школе я ещё училась) была в Эрмитаже огромная выставка импрессионистов, под марку импрессионистов попали и Гоген с Ван-Гогом, – и эта выставка из Франции тоже в глазах осталась – воздух, тонна воздуха у Кайбота, и полуголые паркетчики; тихо пьёт, совсем бесшумно, белая лошадь в таитянском лесу у Гогена. Сеятель Ван-Гога вышагивает по планете.

Народу, конечно же, на Щукине, фамилию эту французы не могут произнести – две школы – в одной он ШтукИн, а в другой ЧукИн, – толпа-толпища. И выставка огромная. И в принципе я очень сильно теперь предпочитаю индивидуальные выставки. А то – только погрузишься в Матисса, как Эрмитажный изломанный, из встречающихся твёрдых деревянных поверхностей Пикассо – и из этого дерева – возникает бешеный танец. А в одном из последних залов неподвижная, как северные боги, вырезанные эскимосами, женщина у Пикассо – невозмутимо глядит на какую-то хрень Родченко – уже не из коллекции Щукина – какой-то хлипкий крест на одной картине, «слева молот, справа серп – это наш советский герб» – на соседней.

«Хочешь жни, а хочешь куй, всё равно получишь победу коммунизма»

Мы были у выхода, и я осознала, что мы каким-то образом не зашли в последний зал, потому что Юлька мне сказала, что в последнем зале чёрный квадрат, и там же из Щукинской коллекции Сезанновские арлекины в чёрный ромбик.

Бегемоту с Маринкой неохота было на квадрат смотреть, мне тоже неособо, но арлекинов хотелось, так что мы вернулись и обнаружили, что в сложной конфигурации помещений мы и в самом деле не свернули в последнюю спрятавшуюся комнату.

И да – живые арлекины, и мёртвый квадрат, ровно такой же неприятный и никчемушный, как на репродукциях.

Глянули и пошли домой – пробежав через Булонский лес, выпив пива в полном под завязку кафе у метро, будто и не на краю города мы, а в самом центре – только народ целиком парижане, туристов нет совсем.

Конечно, отлично было кивнуть на выставке не просто знакомцам, а «до детских припухлых желёз»... Но ещё другое – пейзажи, которые начинались с этих картин тогда, в детстве, – пришли ко мне – завершился круг, и входя в зал, я узнаю родные подпарижские пирамидальные тополя, и острую скалу в Этрета, и радостный Кольюр, и Ветёй с церковью высоко над Сеной, и бретонский пейзаж, который никак не могу перпутать с нормандским...

И это новое измерение. Во Франции я оказалась дома через пейзажи, через Эрмитаж. А теперь из родных картин материализуются ставшие моими пейзажи.

***
Выставка эта в Fondation Guitton. И здание построено Франком Гери. Уже в 2014-ом его открыли, и только моя обычная лень до сих пор меня туда не привела.

Вот идёшь по тёмному Булонскому лесу – и вдруг вдали возникает – нет, не сияющий дворец, где жило бедное доброе чудище, и рос цветочек аленький, - а огромный сияющий кит – на лужайке! Потом Маринка прочитала на табличке, что это айсберг – но айсберги ведь родственники китам! И внутри у входа там плавают стеклянные рыбы. Бегемот сказал, когда я отметила, что кит заглотил рыб, что не кит это, а кашалот.

И очень внутри у кашалота тепло, светло, спокойно. Ездишь на эскалаторах – а как же иначе в кашалоте передвигаться? И расплываешься – рот до ушей – такой вот кашалот.

Как бы Ваське, по-настоящему любившему архитектуру, кит этот понравился – вечно он говорил, что после строительства шестидесятых возникла опять самая настоящая архитектура.

А когда мы вышли, я услышала песню кита, стеклянный Кит звучит, поёт негромко – будто ручей из-под земли прорывается. Но ведь китовая песня и должна быть водной?
mbla: (Default)
Ишмаэль приезжал в Париж на викенд побегать по музеям. Так я попала на выставку Бюффе.

Bernard Buffet – художник второй половины 20-го века – начал после войны, покончил с собой в 1999-ом – когда из-за паркинсонизма не сумел больше держать в руках кисть. Так было объявлено на стенке в последнем зале.

Закончил перед тем как умереть очень аляповатую, я бы сказала китчевую, композицию «Смерть».

Я по своей крайней необразованности в живописи конца 20-го века его имени просто не знала, но обратила внимание на портрет, появившийся на автобусных носах – у нас всегда так выставки рекламируют.

Портрет мне понравился – классичный, кстати, – в духе классики первой половины двадцатого.
У меня очень смешанные ощущения.

Бюффе мне понравился, и одновременно раздражал – за исключением работ 50-х-60-х, где он мне однозначно очень понравился.
В более поздних раздражает именно некой гранью китчевости, за которую он, на мой взгляд, заходит.

Он очень встраивается в историю живописи, очень многие его работы – реплики на самое разное – на Шардена, на Курбе, на Пикассо, на Утрилло...

А вот в начальных работах сильней слышен его голос. Очень мало цвета, почти чёрно-белые картины, переходящие в сепию. Очень мало средств – один домик среди пустого снежного пространства... Портрет – всегда он сам, только по-разному загримированный. Человек в повседневности – хоть рядом с унитазом со спущенными штанами – при этом отнюдь не эпатажно – просто портрет, где застигла именно эта минута.

Натюрморты – почти без цвета, и очень скудные – кувшин, кофейник – именно отпечатком повседневности, запечатлённым мгновеньем.

Очень Пикассинные цирковые люди – только печаль в глазах другая, не из Пикассо.

Больше всего меня порадовали каникулы в Воклюзе – два человека на фоне зелёных холмов – тоже скудные средства – зелень, да голые люди – и такая мирная радость.

29853694243_045b144dd7_b

А в более поздних работах – эти работы запоминаются и одновременно злят –«l’origine du monde» – только никакой в раскинутой женщине красоты, а над ней гигантская переливающаяся сова-красавица с детской картинки.

Портрет жабы на кувшинковом листе – ну, явная матушка-жаба из «Дюймовочки». Тут как раз раздражения не возникает. И отличнейшие иллюстрации к Жюль Верну – капитан Немо с двумя гостями у иллюминатора, а за ним огромный прекрасный кальмар. Весело на эту картинку глядеть.

А жестокие работы – их много – смерть, гибель, война – не понарошку – и аляповато – нет, из них я тоже выбираю более ранние – там где цвета почти нет – какие-то современно и просто одетые люди возле крестов, к которым привязаны разбойники, и Иисус тоже. Запоминаются, и не раздражают эти современные очень обычные люди – тётенька в платке, мужик в шортах... Одинокость в них и опять – повседневность.

Вот то, что у меня осталось – встроенность повседневности в историю.

А в аляповатой смерти, где мешаются разные военные ужасы, над которыми ангел смерти летит, не выкинуть из головы севшего на руку мертвеца ворона – «чёрный ворон, что ж ты вьёшься...» – ворон сидит, – как мог бы на ветке сидеть – обычно...
mbla: (Default)
В одном из наших мест в лесу Рамбуйе, возле озерца, к которому мы спускаемся с холма по крутой тропинке, а можно прийти снизу, из ближней деревни, по узкой лесной совершенно непроезжей дорожке, стоит памятник – бюст дяди 19-го века с классическими того времени торжественными усами.

Видели мы этот памятник – ну, я не знаю, сколько раз. В 91-ом году мы туда совершенно случайно с Васькой пришли, или в 92-ом, не помню. И уж 3-4 раза в год с тех пор ездим мы гулять именно в эту часть леса. Там отличная круговая прогулка километров на 13.

Там растёт рябина, и когда мы попадаем туда в правильное время, мы собираем её и настаиваем водку. Нюша плавала в озерце за утками, а Катя просто так, она уток не гоняла. По берегу речки сразу за озером весной ослепительно жёлтые заросли калужниц.

У озерца скамейка, Васька бутерброд там ел и мандаринами с Нюшей делился. Однажды неподалёку Нюша за гадюкой в вереск кинулась, – сумели отозвать истерическими воплями.

На памятнике написано Léon Germain Pelouse, 1838-1891. Почему-то этот усатый дядя меня никогда не привлекал – ну, стоит среди леса, и стоит, какая разница, кто он такой. В эгоцентризме собственной жизни мы им не заинтересовались.

Некоторое время назад в этой части леса Рамбуйе появились железные сразу укоренившиеся в пейзаже таблички с названиями местных растений, и ещё такие же таблички, сообщающие, что во второй половине 19-го века тут, в долине речки Cernay, расширение которой – наше озерцо, ставили мольберты художники.


И вот в эту субботу Бегемот вдруг задумчиво сказал : интересно, кто же такой этот дядя с усами?

Рядом с дядей обнаружилась незаметная железная табличка, и наконец-то мы её прочитали.

Художник был – Léon Germain Pelouse. Жил в ближней деревне. Каждый день на рассвете, проснувшись от стука кувалды своего соседа-кузнеца, он брал мольберт, краски в тюбиках (их, оказывается, изобрели только в середине 19-го века), приговаривая, что эти самые тюбики – величайшее изобретение человечества, и отправлялся на этюды.

Целая группа художников жила в этих местах. Только они прославились куда меньше Коро или Тройона, поэтому городок Барбизон с группой барбизонцев у всех на слуху, а долина речки Cernay – нет.

Дома я спросила у Гугла: «что ты, Гугл, можешь мне рассказать о художнике с подходящей художнику фамилией Pelouse (то бишь лужайка).

Гугл мне ответил: «серая ты дура, Пелуз в Орсэ висит, не хвора туда сходить. Но ладно уж, так и быть, полюбуйся»

И я в стыде и позоре полюбовалась: хороший, между прочим, художник. Столько в пейзажах нежности.



Pelouse-souvenir-Cernay

Тот самый берег речки-ручейка, где весной цветут калужницы.


Read more... )
mbla: (Default)
В субботу мы с Машкой нога за ногу брели по плавно темнеющему предвечернему городу.

Зимняя ранняя ночь ещё не наступила... Кое-где уже продавали ёлки, и проходя мимо цветочных магазинов, мы погружались в еловый дух, в запах лапника, который подстилали когда-то под брезентовую палатку, в запах праздника, с детства обещающего – светящееся окно в игрушечном домике.

Мы шли по улице «Ищи полдень», не в её части, близкой к Сен-Жермену, тысячу раз прохоженной, а ушли за Кентавра, туда, к Монпарнасу, и вдруг неподалёку от Распая оказались на площади, где, похоже, что я не бывала – посредине сквер, а там стоит бронзовый человек в пиджаке, худой, лысый, печальный – в землю врос.

Рядом с ним две стеллы бронзовых с него ростом, исписанных сверху донизу, и повёрнутых друг к другу так, что образуют книгу.

Что написано, мы в густеющей тьме прочесть не смогли. Но перейдя из сквера на тротуар у домов, узнали, что находимся на площади Альфонса Девиля.

Дома я стала искать в гугле, кто же это такой. Я узнала, что оный Альфонс Девиль был адвокатом и журналистом, и политическим деятелем, что родился он в середине 19-го века и прожил до начала тридцатых двадцатого. И портрет его в гугле есть – толстый жовиальный усатый месьё. Нет, не тот печальный лысый человек, вросший в землю.

Тогда я ввела в поисковую строфу «памятник на площади Альфонса Девиля».

И узнала, что это – Франсуа Мориак работы Хаима Керна, и открыли его к двадцатой годовщине смерти Мориака в 1990-ом.
А на стеллах названия мориаковских книг без имени автора. И нигде не сказано, кто это стоит без куртки в такой холод.
Ещё прочитала, что Миттеран, оказывается, большой любитель Мориака, радовался этому памятнику, который в его президентство поставили.

И вот странно – или может быть, не странно – поглядев на бронзового – у меня возникло желание толком прочесть Мориака. Я читала его давно и очень мало.

А тут захотелось познакомиться с этим грустным человеком...

Наверно, того Хаим Керн и добивался. Он, оказывается, перед тем, как взяться за памятник, не только Мориака перечёл, но и о нём стал читать, – сросся, видимо, с Мориаком, как я с Сильвией Плат, когда мы с Васькой её книгу для литпамятников готовили.

Жалко, что только сейчас я туда забрела, – в нашей с Васькой парижской книжке есть улица «Ищи полдень», и жалко мне, что этот бронзовый Мориак туда не попал.
mbla: (Default)
Я успела до отъезда море сходить на выставку «Импрессионисты в Нормандии».

Ничего особенно нового для меня там не было – в общем, все работы были ожиданными что ли. Моне – любимый из любимых, и много разных хороших художников.

Я только не знала, что в Нормандию во второй половине девятнадцатого века ездили ещё и англичане, например Тёрнер.

Нормандия – близко, а скажем, Лазурный берег, ещё почти нигде не открытый тогда ни художниками, ни нарядной небедной публикой, – рыбацкий виноградный Лазурный берег далеко – сколько там в вагончике чухать под паровозные свистки.

Близко – далеко подразумевает откуда, но, конечно же, в такой парижецентристской стране, как Франция, откуда – само собой разумеется.

Когда входишь в зал, и там среди всяких разных висит Моне, – идёшь, как за дудочкой, сразу к нему, – не изображение, не сценка – суть, смысл. И у сидящей в шезлонге на пляже женщины ветер треплет зонтик.

Кроме картин, там были фотографии девятнадцатого века, и даже показывали отснятое на рубеже веков кино, – и поразило меня не общеизвестное смешное – например, как дамы и господа, заходят в воду в полосатых костюмчиках, а то, что немало мужиков, судя по съёмкам, отлично плавали.

И одна висела фотография – в море стоит телега, а с неё прыгают в воду, при этом дамы по сходням с берега могут на неё заходят и любуются прыгунами. Мужики стоят в очереди, чтоб прыгать, а в пояснении на стене сообщают, что первый, уже изготовившийся, – Мопассан.

Молодой Мопассан в Нормандии, – до того, как он завёл яхту «Милый друг» и стал на ней курсировать по Средиземному морю…

Лет за восемьдесят до того, как Бунин написал рассказ «Бернар», который почти весь – цитата из Мопассана:

«Дней моих на земле осталось уже мало.
И вот вспоминается мне то, что когда-то было записано мною о Бернаре в Приморских Альпах, в близком соседстве с Антибами.
- Я крепко спал, когда Бернар швырнул горсть песку в мое окно...
Так начинается "На воде" Мопассана, так будил его Бернар перед выходом "Бель Ами" из Антибского порта 6 апреля 1888 года.
- Я открыл окно, и в лицо, в грудь, в душу мне пахнул очаровательный холодок ночи. Прозрачная синева неба трепетала живым блеском звезд...
- Хорошая погода, сударь.
- А ветер?
- С берега, сударь.
Через полчаса они уже в море.
- Горизонт бледнел, и вдали, за бухтой Ангелов, виднелись огни Ниццы, а еще дальше - вращающийся маяк Вильфранша... С гор, еще невидимых, - только чувствовалось, что они покрыты снегом, - доносилось иногда сухое и холодное дыхание...
- Как только мы вышли из порта, яхта ожила, повеселела, ускорила ход, заплясала на легкой и мелкой зыби. Наступал день, звезды гасли... В далеком небе, над Ниццей, уже зажигались каким-то особенным розовым огнем снежные хребты Верхних Альп...
Я передал руль Бернару, чтобы любоваться восходом солнца. Крепнущий бриз гнал нас по трепетной волне, я слышал далекий колокол, - где-то звонили, звучал Angelus... Как люблю я этот легкий и свежий утренний час, когда люди еще спят, а земля уже пробуждается! Вдыхаешь, пьешь, видишь рождающуюся телесную жизнь мира, - жизнь, тайна которой есть наше вечное и великое мучение...
- Бернар худ, ловок, необыкновенно привержен чистоте и порядку, заботлив и бдителен. Это чистосердечный, верный человек и превосходный моряк...
Так говорил о Бернаре Мопассан. А сам Бернар сказал про себя следующее:
- Думаю, что я был хороший моряк. Je crois bien que j'etais un bon marin.
Он сказал это, умирая, - это были его последние слова на смертном одре в тех самых Антибах, откуда он выходил на "Бель Ами" 6 апреля 1888 года.
………………………………………………………………………»


«в Приморских Альпах, в близком соседстве с Антибами.» – в Грассе – в городке, где видно море от балюстрады, ограничивающей площадь-балкон на склоне холма.

Мне захотелось почитать Мопассановский текст по-французски, и добрый Гугл привёл меня к книжке с картинками в одной из электронных библиотек.

Дневник Мопассана 1888-го года.

«Ce journal ne contient aucune histoire et aucune aventure intéressantes. Ayant fait, au printemps dernier, une petite croisière sur les côtes de la Méditerranée, je me suis amusé à écrire chaque jour ce que j’ai vu et ce que j’ai pensé.
En somme, j’ai vu de l’eau, du soleil, des nuages et des roches — je ne puis raconter autre chose — et j’ai pensé simplement, comme on pense quand le flot vous berce, vous engourdit et vous promène.
…….»


У Пастернака всегда терпеть не могла, просто читать было неловко

«Быть знаменитым некрасиво.
Не это подымает ввысь.
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
….»


Васька злобно цитировал «рукопИсями»

А тут вдруг, глядя в разноцветную зелень сада, вспомнив телегу в воде и ныряльщиков на ней, перечитав Бунина и предвкушая, как сегодня прочту Мопассана да ещё и картинки погляжу, вдруг всплыло «Привлечь к себе любовь пространства,» – не так-то Пастернак прост и в этом автологическом стихе…


Наше густо-населённое пространство перекликается на разные голоса…

Как бы мы с Васькой об этом поговорили… В саду возле оливы…
mbla: (Default)
Сходила я на прошлой неделе с Бегемотом, НеКатькой и М. на таможенника Руссо – на большую выставку в Орсэ.
Я его всегда любила, и такой кайф – эта выставка. Там не только Руссо (кстати, по-русски обманчиво слово «таможенник» – работал он всё-таки сборщиком налогов), а ещё и разные полотна, с которыми картины Руссо перекливаются – причём, совершенно разных времён. Даже мой любимый Учелло там есть.

И начинается выставка с двух портретов в пейзаже – у Руссо портрет месьё Х. на фоне фабричной трубы, торчащей в синем небе, и рядом – портрет человека в красном Vittore Carpaccio (1460-1526), – так похоже – композиция, цвет – портреты в пейзаже.

Меня поразили неизвестные американские художники 19-го века. Я не знала даже, что в 19-ом веке были неизвестные художники. То есть, надо полагать, писал кто-то картины, какой-нибудь, к примеру, фермер, – для радости, в свободное время, не подписывал их. А потом умер, картины у кого-то остались, их не уничтожили наследники, и оказались они в музее, когда имени художника и след простыл.

На картине «артиллеристы», – стоят усатые возле очень игрушечного вида пушки, – один артиллерист удивительно похож на грузина. Кстати, в целом сходства с Пиросмани мало, и когда видишь много Руссо, понимаешь, что слово «примитивист» к нему большого отношения не имеет – он играет.

Как обычно на парижских выставках, на стенах залов очень любопытные тексты. Там и биографические сведения – не знала я, что таможенник наш в юности, работая на почте, покрал какие-то фискальные марки, – его поймали-арестовали, и он отправился в армию, чтоб избежать тюрьмы. И вовсе за жизнь он не исправился, – во второй раз он почти попал в тюрьму уже во вполне солидном возрасте – я не особенно вникала, что именно он сделал банку, – какую-то махинацию попытался провернуть с целью обогатиться. Но в тюрьму его всё ж не посадили.

Совершено чудесная картина – Апполинер и МузаБегемот, глядя на неё, сказал, что Музу хочется назвать Музой Абрамовной. И в самом деле – как-то непочтительно обращаться без имени-отчества к такой солидной носатой даме.
А на стенке написано, что, во-первых, Апполинер для этой картины очень терпеливо позировал, а во-вторых, что муза-то вовсе даже Marie Laurencin – авторица нежных импрессионистических картин.

Посмотрев на портрет самого Руссо – опять-таки на фоне пейзажа – таможенник – романтический в художнической шляпе, с палитрой в руках, на острове Сен-Луи, и за ним парусник у моста пришвартован – Бегемот неожиданно сказал, что чем-то он напоминает Сибирского Ириса, и несмотря на почти полное отсутствие внешнего сходства я была вынуждена согласиться.

Периодически я пристраивалась к экскурсии, которую вела очень, мне кажется, образованная и разумная дама. Я услышала, что к Руссо со снисходительным, естественно, одобрением, относился академический скучнейший художник Жером, который противопоставлял таможенника ненавистным ему импрессионистам, про которых Жером не мог говорить, не лопаясь от злости – «что у них за свинство на картинах, даже рисунка – основы всего – и то нету».

А в последнем зале и работы самые последние – почти все джунглевые. С джунглями таможенник знакомился, исправно посещая ботанический сад.

Тихий кроткий олень глядит печальным нежным глазом, а лев сидит у него на спине и отгрызает от него куски.

И Ядвига на красном диване среди джунглей – одна из самых последних картин.

Сильвия Плат, которой журналы иногда заказывали стихи по живописи, написала про эту Ядвигу.

Когда мы с Васькой готовили полную Плат для литпамятников, мы сначала занялись стихами, которые сходу полюбили, оставив на конец те, что переводить не очень хотелось. Ядвига оказалась где-то посредине.

Мы, кстати, сразу кинулись к стихам, которые она писала в по сути очень счастливый кусок жизни – а не к предсмертным, ставшим потом самыми знаменитыми, экспрессионистским – самоуничтожительным, испепеляющим.

Сильвия Плат – с депрессиями, приступами отчаянья, но с неменьшей радостью и любовью...

ЯДВИГА НА КРАСНОЙ КУШЕТКЕ СРЕДИ ЛИЛИЙ
(секстина таможеннику)

Ядвига, критики не знали отчего ты
Вдруг оказалась тут на бархатной кушетке,
Обитой красным, а вокруг горят глаза
И тигров в чаще, и тропической луны
В лесу, средь дикости всех мыслимых зелёных
Трав, листьев сказочных и лунно-белых лилий,

Чудовищно больших, не приручённых, лилий.
Наверно, критики хотели, чтобы ты
Свой выбор сделала: то ль джунглей мир зелёных,
То ль модный мир той красной бархатной кушетки,
Где вычурные завитушки (без луны!);
Чтоб там сияла ты – и вовсе не глаза

Злых тигров (укротили их твои глаза!) –
А тело, что белее всех цветущих лилий.
Хотели б критики, чтоб тут вместо луны
Была бы занавеска жёлтая, а ты –
На фоне зелени обоев... Но кушетка
Стоит упорно в джунглях, красная в зелёных –

Средь полусотни листьев разных, но зелёных,
Её сверканье дразнит скучные глаза...
И вот Руссо (чтоб объяснить, зачем кушетка
Стоит настойчиво среди гигантских лилий,
Где тигры, змеи, заклинатель змей и ты,
И птицы райские, и круглый лик луны)

Им рассказал, что ты в сиянии луны
Уснула на кушетке посреди зелёных
Обоев будуара. В звуках скрипки ты
Плыла... И видели во сне твои глаза
Берилловые джунгли. Тени лунных лилий
Качались, и меж них плыла твоя кушетка!

Вот так Руссо им объяснил, зачем кушетка
Там оказалась. Ну, конечно, луч луны
И заклинатель змей, цветы гигантских лилий –
Всё может сниться! Но важней подсчеё зелёных
Оттенков!!! А друзьям сказал он, что глаза
Так поразил тот красный, на котором ты

Позировала, что нужна была кушетка,
Чтобы насытить красным взгляд, а свет луны –
Чтоб зелень озарить и блеск огромных лилий.

27 марта 1958
mbla: (Default)
В среду вечером я поехала после работы общаться в городе с Ишмаэлем, заскочившим в Париж на два с половиной дня, упакованных рабочими встречами под завязку и сверх.

Мы хотели пойти в Орсэ на выставку моего любимого таможенника Руссо, но оказалось, что вечером Орсэ открыт только в четверг, а днём, когда между рабочими свиданиями туда побежал Ишмаэль, мне было не вырваться – абитуриенты, потом давно условленное и срочное обсуждение изменений в программах на будущий год в связи с выбитым мной из директора увеличением часов на математику на первом курсе…

И мне казалось, что приятней всего было б нам с И. просто где-нибудь посидеть, да пошляться, – времени совсем мало – у И. ещё и на 9 вечера рабочая встреча назначена была.

Но Ишмаэль твёрд – и знает, что кабы не он, я бы вообще почти все выставки пропускала, потому как очень ленива, и люблю бесцельно болтаться по городу больше, чем ходить в музеи. А так всё-таки он, когда приезжает, меня непременно на какие-нибудь выставки вытягивает.

Так что мы тёплым ранним вечером возле центра Помпиду поели в испанском ресторанчике, я выпила бокал вина, а вино-не-питель И. стакан сока и, несмотря на моё ворчанье, очень быстро пошли пешком мимо Лувра через Тюильри под недовольными взглядами чаек – припёрлись тут без хлеба и сыра – в Grand Palais.

По моим представлениям ничего хорошего там не было.

И. спросил: «ну что, идём смотреть корейскую керамику, или Amadeo de Souza Cardoso?» И ему, и мне этот португальский художник начала двадцатого века был совершенно неизвестен.

Я вздохнула тяжко – типа – ни того не хочу, ни этого – лучше по улице погулять, за столиком посидеть.

Но И. был неумолим: пойдём смотреть и ту выставку, и другую. И быстро, потому что времени мало.

Мы начали с корейской керамики, про которую культурные люди вообще-то знают – с голубоватых ваз с прожилками глядели на нас звери и птицы – из самых разных веков глядели – из 5-го до нашей эры, из 12-го нашей…

Были и драконы китайские, но вот собственные корейские, не китайские, звери, птицы, удивительные рыбы, цветы, будто пером прочерченные – белые на серо-голубом – особенно задевали.

Мне пришлось признать, что Ишмаэль был прав – хорошая выставка...

Пошли дальше – на вторую выставку. Amadeo de Souza Cardoso – португалец, из богатой семьи, так что не вставало у него вопроса о том, как деньги заработать, – сначала учился по настоянию родителей праву (как же любили родители отправлять детей учиться на юристов!), бросил, стал учиться архитектуре, но тоже бросил, и уехал в 1906-ом в Париж.

Поселился на Монпарнасе в тогдашней весёлой толпе художников и всяких прочих новаторов и сбрасывателей с парохода, подружился с Модильяни, ездил на этюды в Бретань, в Нормандию.

Потом уехал в Португалию, женился. В 1914-ом они с женой собрались вернуться во Францию, но – первая мировая.

А в 16-ом умер от испанки, как Модильяни, как Аполлинер…

Нет, он не великий художник, но такой хороший. И столько радости от его картин – и видно, что он пробует одно, другое – там и кубизм, и экспрессионизм, и очень русские мотивы вдруг – сказочные – цветовая гамма русская, – небось, и без Гончаровой не обошлось.

Удивительная картина «Прыжок кролика» – кролик сначала кажется рыбкой – но нет, это и в самом деле кролик летит, прижав уши.

И видно, какой кайф ловил этот Амадео от работы.

Я так люблю двадцатый век – на мой взгляд такая же в истории человечества вершина, как Возрождение, когда тоже с величайшим искусством уживались ужасающие предательства, омерзительные убийства…

И как из возрожденческих времён – люди второго ряда – иногда в итальянских музеях, как вот год назад в Перудже, – останавливают тебя посреди пустого зала, и смотришь, оторваться не можешь, и в работах иногда даже художников, имени не оставивших, проступает сегодняшний смысл, и они говорят с тобой через века – и ты вдруг видишь мир их глазами. Потом, когда мы вернулись из Тосканы, вечером в нашем лесу я поняла, глядя на закат за зеленью, откуда на итальянских картинах – золотой фон…

Вот и Amadeo de Souza Cardoso…

Когда мы брели по Елисейским полям в медлящем майском вечернем свете, я была вынуждена признать, что И. оказался за один вечер дважды прав.
mbla: (Default)

А ещё мы с Сашкой и с Бегемотом съездили в городок Морэ. Кабы не Валька, которая Ваську туда как-то раз привезла, наверно, и не знали б мы этого городка. Это не Руан – стольный град – столица Нормандии.

Морэ – попросту маленький средневековый городок на речке Луэн, на краю леса Фонтенбло, наподалёку от впадения Луэна в Сену.

В одни ворота в крепостной стене въезжаешь, а выехать можешь через другие.

***

Вале Павловой

Захлопнуть дверь и оказаться

В средневековом городке,

Где пятки мокнущих акаций

И стены крутятся в реке.

Из четырёх надвратных башен

Которая ведёт куда?

Во все ворота путь не страшен,

Под всеми стенами вода.

И никого не спросит осень

Зачем забрёл, когда – назад.

Всё оттого, что каждый носит

В себе свой соловьиный сад...

Я рвусь через его ограду,

Осенним журавлём трубя,

Мне только дальше бы от сада

И от себя! А ты – в себя,

В себя тропинкой недотрогой.

Ну, как столкнуться нам с тобой,

Когда в себя – одной дорогой,

А от себя – совсем другой!

И что за чёртовы качели:

Один туда, другой сюда,

В себя уходят еле-еле,

А от себя, так никогда.

Зачем булыжные дороги,

И четверо ворот к чему?

В себя уйти дано немногим,

А от себя, так никому...

Morêt, 1978

Васька меня туда повёз в самом начале нашей жизни. В холодное майское воскресенье. Мы въехали в ворота, попрыгали по булыжникам, потом поставили машину на пустой парковке у реки. Долго искали открытое кафе. Сидели на улице, пили плохой кофе. Нюша ещё маленькая была. Остро пахло травой и прохладным ранним летом...

Потом возвращались много раз – и всяких-разных людей туда возили...

В Морэ в 40 лет поселился Альфред Сислей. До того он жил в разных городках Иль-де-Франса. А потом выбрал Морэ, и они с женой жили там до самой смерти. И похоронены на местном кладбище. 

Сислей рано умер, в 60 лет. От рака горла. Обычно художники дольше живут... Жена Сислея умерла ещё раньше.

Моне приезжал к нему прощаться, и Сислей его попросил позаботиться о детях.

Моне и Ренуар приехали из Парижа на похороны. Пишут, что день был серый и холодный. 1 февраля 1899-го. Небось, поезд из Парижа тогда часа два в Морэ шёл. Неблизко. Паровоз с красными колёсами. Свистел пронзительно, тихо-тихо отъезжая от станции. И люди в сюртуках, сверху какие-нибудь тяжеленные пальто. На могиле Сислея и его жены, они вместе похоронены, цитата из Сислея - « Il faut que les objets soient enveloppés de lumière, comme ils le sont dans la nature. »...

Read more... )

mbla: (Default)
Вчера Альбир спросил, что за рисунок висит у меня на стенке напротив нашей с Васькой кровати, – огромный мужик с детским круглым, почти совиным, лицом сидит на полу на газете и держит в ручище крошечную чашечку кофе. А на подоконнике кактус – тоже малюсенький – в горшочке.

Художник Махов. Не в прошлой, а в какой-нибудь поза-поза-можно и ещё добавить поза-прошлой ленинградской жизни, клубившейся в конце 70-х неофициальными выставками, посиделками в квартирах, куда можно было заходить без звонка, но с рекомендацией – глядеть там на картины, которыми всплошную были стенки завешаны, иногда слушать стихи в авторских исполнениях, изредка держать в руках какой-нибудь самиздат-тамиздат мы с Бегемотом иногда покупали у художников рисунки, – на масло денег у нас не было и быть не могло, а рисунок – рублей за пятнадцать-двадцать – ну, от силы двадцать пять – четверть зарплаты – можно было позволить себе в качестве вожделенного день-рожденного подарка. Выбирали, сомневались, дрожащими руками трогали шершавую бумагу.

К Махову нас кто-то в Москве привёл – в малогабаритную квартиру, где прислонённые к стенке холсты существенно уменьшали площадь комнаты, а рисунки на подоконнике – стопкой, и в папках. Очень много портретов сов, много женщин-сов. И среди них этот мужик – такой огромный, такой одинокий.
У меня сомнений не было – этот рисунок я хочу. Очень сильно. С ним и ушли, долго брели к автобусу по просвистанным пустырям между новыми тогда домами, скользили на катках – зима была и тьма-тьмущая, почти непробитая жёлтыми фонарями.

Я набрала фамилию Махов в Гугле – лучше б я этого не делала – уйма претенциозных, аллегорических, слащавых, «красивых» картин… И такие же о нём тексты… Огорчилась. Хочется думать, что это просто однофамилец – Александр Махов, но вряд ли… Родился в 44-ом году, москвич – наверняка он.

И вдруг с одного портрета – взгляд – нет, не то чтоб это была хорошая картина – в ней та же слащавость, роднящая с Ильёй Глазуновым… Но печально глядит на тебя с портрета человек – с сочувствием и нежностью…

Мы уехали из Ленинграда 14 марта 1979-го года. С тремя, кажется, чемоданами, разрешёнными на семью, в которой нас было четверо – я, Бегемот и бегемотские родители. И доллары мы везли – кажется, сотню на человека. Цифры не держатся у меня в голове, давние пыльные цифры пред-пред-пред-пред-прошлой жизни…

Естественно, увезти с собой рисунки мы не могли – советская власть оценивала, как не подлежащие вывозу предметы искусства, произведения тех самых авторов, которых не допускали до официальных выставок, а на неофициальной однажды в Москве эти же невывозные предметы искусства подавили бульдозерами... Да и с авторами не особенно церемонились… Володю Гоосса выслали из Ленинграда за тунеядство, и судьиха, толстая честная советская тётка с серым платком на плечах, всё допытывалась на суде, почему он не работает на обойной фабрике, ежели он художник.

Собственно, мы и записных книжек с ленинградскими-московскими адресами и телефонами увезти не могли – так что Ленинград назывался в записях Ливерпулем, а Москва – Манчестером – и всё латинским шрифтом…

Зима 78-го-79-го была очень холодной – замерзали и останавливались автобусы-икарусы, не рассчитанные на -30, лопались трубы… У советской власти был склероз, – с зимними холодами она уже не справлялась.

А у нас в декабре объявились две иностранки. Сначала появилась француженка Даниэль. Она попала к нам через другую француженку, с которой дружил один наш приятель, – получила наш телефон – людей, которые худо-бедно по-французски объясняются, и рады новым знакомствам.

Я уже не помню, были ли у Даниэль причины для поездки в Ленинград, кроме как желание повидать свою подругу англичанку Джой, которая в Москве преподавала на каких-то курсах английский. А Даниэль – рыжая тридцатилетняя нормандка из Руана – доцент в руанском универе – занималась ирландской литературой и немножко феминизмом. Диссер она защитила по какой-то ирландской писательнице, которую я, увы, так и не прочитала.

Только вот отправилась Даниэль почему-то не в Москву, а в Ленинград, куда визы у Джой не было. А у Даниэль меж тем не было визы в Москву.

Услышав об этих грустных обстоятельствах, мы предложили Джой попросить кого-нибудь из русских знакомых попросту купить ей билет на поезд (паспорт для этого не требовался) и приехать жить к нам – на славный кухонный диванчик нашей роскошной однокомнатной квартиры на Детской улице.

Не помню, сколько у нас пробыли девчонки, – неделю уж точно. По вечерам Даниэль приносила бутылку вина, или скорей две – нам тогда это было в диво – дорого больно каждый день пить – пили мы не чаще раза в неделю, скорей реже, – по каким-нибудь обстоятельствам – и нещадно мешали водку, сухое вино, коньяк, если случится. Мы отпраздновали с Даниэль и с Джой Рождество – первое в моей жизни.

Потом, когда мы уже жили в Америке и приезжали во Францию на каникулы, Даниэль в каждый наш к ней приезд, после обеда, после выпитого с ним вина, выносила из подвала пыльную бутылку с невзрачной самодельной этикеткой – с виноградника то ли отцовского брата, то ли мужа маминой сестры – не помню…

В том предотъездном декабре девчонки без устали нас просвещали, а мы слушали, развесив уши, – весёлые здешние девчонки-интеллектуалки сообщили нам, что в интеллектуальном кругу все несомненно бисексуалы – до термина Гейропа советская власть ещё не додумалась, оставив это на будущее – путинской России.

И как же было холодно – Даниэль, как французам свойственно, приехала в Россию в чём-то вроде унтов, так что ноги были в тепле – а сверху, как опять же свойственно французам, и мне теперь – красный нос торчал из намотанного шарфа – привет вам, жертвы войны 12-го года.

Когда мы пожаловались на то, что не представляем, как нам вывезти наши любимые картинки, Джой тут же вызвалась их забрать. Срок её московской жизни кончался, и она считала, что никто на таможне к ней не придерётся.

Картинки мы ей отдали, старые письма всё-таки нет – наверно, решили, что если у иностранки найдут на таможне русские письма, то могут у неё быть всерьёз неприятности.

Перед Новым Годом девчонки разъехались – Даниэль домой в Руан, Джой в Москву. А холод всё свирепел, скрипел под ногами так, что от скрипа сводило зубы. У наших друзей утром 31-го декабря в подъезде забил фонтан кипятку.

Поезд Ленинград-Москва в новогодний вечер дошёл до Бологого. Оттуда замёрзших пассажиров отвезли обратно в Питер на ледяных советского производства автобусах… Венгерские стояли в стойлах в такой мороз.

Последний Новый Год в Ленинграде. Я раздала свою коллекцию крокодилов – они жили на гладкой крышке рояля у родителей, и собирала я их ещё со школы.

Резиновый маленький крокодильчик-Брежнев, красный огромный надувной крокодил Гена, зелёный Крокодил Крокодилович и он же –красный. Всем хватило – и было так подробно обдумано – кому какой. Крокодилы должны были встретиться на Ниагаре. И наверно, бОльшая часть новых крокодиловладельцев там к сегодняшнему дню побывала (но с крокодилами ли?), а я вот – нет.


1 января к нам с Бегемотом зашла среди дня по какому-то делу его мама – и попросила выпить – холодно же. Откуда в ленинградском доме могла найтись выпивка 1 января 1979-го? А у нас была – случайно кем-то купленная бутылка советского виски,– совершенно несъедобный напиток.

Но бегемочья мама хватанула стопку, не поморщившись, внушив нам-слабакам, жалкому новому поколению, невероятное почтенье.

Понёсся январь, февраль, сборы, таможня, где из груды нашего проходившего проверку дальнего багажа вылетела эмалированная миска с отбитой эмалью и с грохотом покатилась по полу.

На весь ленинградский аэропорт звучал через динамики магнитофон – пел Илюшка, пел Бегемот, пели мы все хором – записывали мы всю осень 78-го, – собирались, пели, записывали, оставались недовольны, перезаписывали ещё раз, и ещё…

На «очах чёрных» в Илюшкином исполнении вошёл начальник и велел слушавшему нашу плёнку подчинённому не разрешить нам её вывезти – брезгливо отметив, что все эти уезжающие почему-то желают взять с собой запись чёрных очей.

В новогоднюю ночь на 2016-ый мы извлекли из картонного ящика уже не четырёхдорожечную плёнку, а кассету, на которую ту плёнку когда-то переписали, – Диего привёз нам её в Америку… А из-под столика добыли пропитанный пылью магнитофон…

Письмо от Джой мы получили летом 79-го – в городе Провиденсе, столице самого маленького штата Род-Айленд.

Джой сообщила нам, что в своих путешествиях она проехала через город Геную и там у милейших владельцев гостиницы, где она жила, оставила наши картинки. Адрес гостиницы прилагался.

Мы в гостиницу написали, хоть и были уверены, что это пустое… Однако получили ответ… А за ним и бандероль с картинками.

Даниэль приезжала к нам в Провиденс нашим первым там летом – вместе с приятелем они путешествовали по Америке. Когда я попыталась постелить им общую постель, Даниэль крайне изумилась и сообщила нам, на сегодняшний день вполне очевидную мне истину, – вместе путешествовать ещё не означает вместе спать.

С Джой пути у Даниэль разошлись. На следующее лето – 80-го года Даниэль устроила нам с Бегемотом бесплатное жильё в Париже, – поселила нас в студию, принадлежавшую её подруге, уехавшей шататься на долгие летние каникулы.

Даниэль приехала нас туда заселять – очень глубоко беременная. Осенью она родила девчонку от одного руанского профессора сильно старше, он всю жизнь пребывал в убеждении, что детей у него быть не может, и вдруг вот на старости лет… И стал он жить на две семьи – со своей женой и с Даниэль и их общей дочкой. А Джой стала воинствующей феминисткой-лесбиянкой, поселилась в Лондоне в доме, куда мужиков не пускали. С Даниэль они продолжали изредка общаться, так что до нас доходили иногда её новости. У неё случился бурный роман с одной американкой – женой и матерью выросших уже детей. Американка ушла к Джой, и дальше они перекрёстно переженились с двумя гомосексуалами (англичанином и американцем), так что в результате все четверо получили право на жительство и на работу в обеих странах… Одна пара поселилась в Англии, вторая в Америке, не помню уж, где какая.

В доме у Даниэль в Руане я попробовала первый в своей жизни артишок. И там же, приехав на каникулы из Штатов, мы познакомились с её друзьями, с самыми юными из ребят 68-го… Однажды мы попали к ней в толпу – её подруга – школьная учительница, у которой был тогда роман с немцем, приехала с ним откуда-то из велосипедной длинной поездки, университетские приятели тоже были…

То ли я, то ли Бегемот задал какой-то идиотский вопрос про Францию, из общих напыщенных вопросов – как понимать, да каким аршином мерить. Чья-то рука потянулась к магнитофону, и нам поставили Брассанса. Слушать Брассанса – был коллективный ответ.

После переезда в Париж мы некоторое время изредка общались. Мы с Васькой были у неё в Руане, она к нам заезжала… А потом почему-то очень глупо растерялись… Хоть Руан и близко от Парижа…

Прибывшие из Генуи рисунки висят на стенах – в основном у Бегемота – Галецкий, Кубасов, Володя Гоосс… Я забрала только одну картинку – огромного мужика с крошечной чашечкой кофе…
mbla: (Default)
Вчера вечером мы с Гастереей и с Бегемотом сорвались смотреть Chartres en LumièresЮлька в середине дня вспомнила, что после возвращения с моря они с Колькой были в Шартре, и им очень понравилось. Чтоб Гастерея туда попала, надо было ехать вчера, не раздумывая, – мы поужинали в несусветную для нас рань, в 8 вечера, и помчались – свербило слегка, что наутро рабочий день, но что поделаешь.

Я ещё в начале лета видела у Грина в жж рассказ про это действо, и какую–ту закладку в голове поставила, но потом о ней забыла. Не поверила, что это вовсе не относительно частое, иногда приятное, обычно китчевое, представление son et lumière, а нечто совсем иное, в рифму к Шартрскому собору...

Мы не ходили по городу, не видели, что делает свет на стенах многочисленных шартрских церквей и домов – мы провели заворожённо почти два часа у собора.

...

Когда к Шартру подъезжаешь на машине, издали замечаешь башни – они вздымаются вверх из редкого во Франции совершенно плоского пейзажа. Когда мы съехали с автострады, было уже почти десять вечера, почти темно – только круглая луна, когда выскакивала из–за облачных ухабов, освещала деревья – и мы испугались – собор не подсвечен, мы его не видим, на сайте говорили, что каждый день, и вот... И только подобравшись вплотную, въезжая на подземную парковку, мы заметили из–за домов скользящий по стене свет.

Народу ночью в воскресенье после конца каникул немного совсем. Мы сели на какую–то скамейку на площади перед главным входом...

Собор теперь совсем белый, сверкающий, как был когда–то...
........
Он тысячелетьем нам обещан
Этот благородный белый камень,
От старинной копоти очищен,
От молитв и прочих бормотаний...
Нам теперь перекликаться с теми,
Кто увидел новыми и белыми
Канелюры стрельчатых сплетений,
А витражи – яркими и целыми.
Так смотри глазами тех, кто строил
До тебя тут лет за девятьсот:
Белое, прозрачное, сквозное
Поднимает праздничность под свод.
........


Описать словами то, что мы видели, протяжённое в коротком времени под негромкую музыку, – я не могу. Фоток своих я ещё не смотрела, и вряд ли они получились. Про то, что можно снять видео, я забыла, а Сашка вспомнила в последнюю минуту и что–то на телефон сняла.

Казалось, что присутствуешь при акте творения – сотворении собора из космоса. Сначала звёзды в огромном мире, лабиринт, калейдоскоп, потом высвечиваются спокойные лица шартрских скульптур, и маленькие человечки бегают по лесам, и возникают, прорисовываются арки, колонны, витражные розы. Устремляются к небу всей стрельчатостью башни.

.......
У стен с крутящимся туманом
Среди стволов колонных рощ
Струятся трубы над органом –
Блеск вертикален, словно дождь.
И взлётом жёлтых капель дышат
В тумане свечи, и хорал
Всё глуше, всё плавней, всё тише
.......


И вот вылетают из центральной розы птицы, в небо, в котором они не одни – летучие мыши иногда попадают в какой–нибудь свет – то ли лунный, то ли рукотворный. И кривые зазубренные облака тёплой летней ночью – из–под них то и дело выглядывает луна, – они тоже часть этого сотворения.

И роза вертится, выступает из стены, занимая больше места, чем ей положено, крутится колесом фортуны...

И на боковой стене тоже рождается витражная роза – а от неё отлетают невесомые пушинки одуванчиков, окружают её вечным движеньем.


Шартрский собор —
На порталах святые —
Такими их видели в одиннадцатом столетье:
Лица мучительно живые,
А руки — плетью.
.......


На третьей стене свет одевает святых в алые, синие, зелёные плащи, а расцвеченные гаргуйи приобретают сходство с китайскими драконами – сны человечества похожи...

Пробегают на стенах музея рядом с собором картины, в которых история цивилизации, – плоские карты с круглой землёй, эпоха великих географических открытий, цветущие сакуры и картина Моне – на этом глаз отдыхает – очень приятно, красиво, в саду светятся розовые кусты, и лежат на земле цветные квадраты...

И перед тем, как уехать домой, – ещё раз к главной стене – и ещё раз от начала до конца – сотворение собора – и вылетают птицы, и увидев в небе сверкнувший силуэт, откуда знать – из витражной ли он розы, или на охоту за кошкой мышка вылетела...

То, что получилось – сродни собору – протянутая рука в тогда – этим безымянным строителям – и в потом, – устремлённость в космос.

***
А я всё думала – как бы Ваське это пригодилось – его, совсем его темы и вариации...
mbla: (Default)
Захотелось откомментировать собственный предыдущий пост – в ответ на замечания людей, которым подборка фотографий, на которую я дала ссылку, активно не понравилась.

Сразу скажу – из этих фоток многие, и на мой взгляд, не имеют никакой ценности – попадание их в подборку диктуется в действительности их пропагандистской простотой и китчевостью.

Но некоторые, мне кажется, дают понимание того, почему имеет смысл фотографировать – не только кистью и словом, хотя словом, с моей точки зрения, можно просто всё. Ну, как рояль может всё, а скрипка отнюдь нет, но из этого не следует бессмысленность скрипки. Так и слово может всё, но из этого не следует меньшая важность других способов взаимоотношений с миром.

Говорить о тех фотках, которые мне кажутся пустыми, смысла не вижу, дальше только о тех, которые мне показались значительными. Пожалуй, я их и перечислить по памяти могу:

1. Человек умер на вокзале
2. Пожарный поит коалу
3. Человек после торнадо нашёл свою собаку
4. Вход немецких войск в Париж
5. Человек листает семейный альбом на развалинах дома после землетрясения.
6. Человек на улице возле автобусного окна, другой человек за окном
7. Луна и Земля
8. Ребёнок, который начал слышать

Сначала я хотела сказать, что от того, верим ли мы, что фотки не постановочные, всё зависит – то есть, если представить, что фотограф схоронился за кустами, как когда диких зверей фотографируют, то ок, а если нет, то возникает ощущение обмана. Потом подумала и решила, что такого рода рассуждение несправедливо – ну, потому что исходя из него, надо отменить театр.

Мне репортёрские фотографии кажутся намного интересней художественных (пейзаж тоже может быть репортёрской фоткой) – вообще-то потому, что рассказ я за репортёрской фоткой сама создаю, и для меня как раз эта возможность додумать вообще в искусстве чрезвычайно важна, а особенно в фотографии, в выхваченном кадре.

Про каждую из фоток, которые для меня остались, я могу рассказать.

Мне кажется, что вот эта фотография, где внезапная смерть, она очень негромкая, очень достойная. В ней одиночество. И в ней минута остановилась. Дальше приедет скорая помощь, сообщат близким… Завертится. А тут – вот эта минута остановки, ещё можно не поверить, – и жизнь, расколовшаяся на до и после.

Фотка с коалой – по-моему, на ней человек работает работу. И счастливый момент этой работы, ощущение, что не зря, нежность – всё тут получилось.

Найденная собака – ну, и так ведь понятно – мне кажется, если такое считать слюнявостью, то надо отменить значительный кусок мировой классики, когда не считалось непристойным открыто выражать чувства. Да, в нашей цивилизации это не принято, но было принято ещё совсем недавно. И наверно, с детьми и собаками до сих пор можно – тут не только обретение, любовь, – ещё и ответственность – перед зависимым ответственность сильней всего… И вина перед собакой – а виноваты в чём-то мы всегда – хоть потому, что короток собачий век…

Вход немецких войск – унижение, страх, предчувствие судьбы, может быть…

Семейный альбом на развалинах – со всеми случается когда-то, пусть метафорически… И такая смесь чувств – было ли? Было-было! Доказательства!

У автобусного окна – мне там неважно, что корейцы, северный и южный, я недостаточно про всё это знаю, и наверно, подставляю своё – жизнь прошла, за встречей через жизнь, в которой что-то когда-то было вместе, потом врозь, расставание навсегда.

Луна и Земля – да, просто радость! Вот оно! Жизненная удача – увидеть!

Ребёнок – имеет некоторое отношение к планетам – беспримесная радость…
mbla: (Default)
Машка прислала мне вчера ссылку на подборку из сорока фотографий, сделанных за последние сто лет. Как нынче водится, их называют "культовыми" - ненавижу это слово.

По-моему, по крайней мере треть из них - очень сильные. И отвечают на вопрос о том, а зачем вообще фотографировать...

October 2017

S M T W T F S
1234 567
89 1011 121314
1516 1718 192021
22232425262728
293031    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Oct. 23rd, 2017 11:28 am
Powered by Dreamwidth Studios