(no subject)
Jun. 10th, 2015 12:21 pmПродолжение: Про Марью, про Синявского...
Когда собирались у нас, Васька, или куда чаще мы вдвоём, собственно, если никаких гостей у нас не было, то всегда вдвоём, Синявских привозили и отвозили.
А когда гости у нас были, иногда Васька и один ездил, но я этого не любила – ужасно беспокоилась, когда он один ездил, даже на пять километров между нами и Синявскими.
Однажды жарким летним вечером, когда у нас гостила Наташка, Васька повёз Синявских домой, а мы с Наташкой остались трепаться. Из-за жары разделись до полуголости. И вдруг через полчаса звонок – я всегда открываю дверь, не осведомляясь, кто за ней, и тут была совершенно уверена, что это вернулся забывший ключи Васька – а за дверью стоял полицейский. Ухнувшее сердце – но он всего лишь пришёл удостовериться, что у нас никого не бьют – уж не знаю, какому соседу и в какой квартире померещились вопли – мы сидели тихо. На мой малопристойный вид (в одних трусах) полицейский внимания не обратил, но попросил разрешения заглянуть во все комнаты, чтоб точно убедиться, что никого не насилуют, и трупы не валяются. Увидел только полуголую Наташку, вежливо попрощался и отправился восвояси. И Васька тут же пришёл.
Довольно скоро после первой встречи с Марьей случилась вторая – опять у нас, и третья – и на третий раз, когда мы приехали за Марьей, вдруг со второго этажа спустился Синявский... И тоже поехал к нам в гости.
Думаю, что не только Марья защищала своего Синявского от возможных обид, но и Андрею Донатовичу было прощать кого-нибудь куда трудней, чем Марье.
И мне кажется, что сразу, вот с того самого дня, когда они оба поехали к нам в гости, старые ссоры и обиды были забыты, честно забыты, без камней за пазухами. Марья только иногда дразнила Ваську, напоминая ему ту чушь, которую он когда-то написал про «Прогулки с Пушкиным», но это было не обидно.
Мы виделись раза по два в неделю – обычно раз у них, раз у нас, и иногда вместе куда-нибудь ходили, или на машине катались – ведь Марья обожала кататься, а Васька катать.
А ещё Марья ужасно гордилась своей готовкой – говорила, что статьи останутся, и ювелирка – и надо сказать, изумительной красоты у неё украшения под старину, благородные... Во Франции она это дело забросила – ну, одновременно держать типографию и ювелирную мастерскую – это никак, а типография в подвале – это ж для её Синявского! Чтоб «Синтаксис» издавать и его там печатать! Ну, и ювелирка – тяжеленный труд физический, типография, впрочем, тоже. Кстати, Марья говорила, что с вреднейшим асбестом, из-за которого сейчас немало домов перестраивают, ювелиры постоянно работали... И она тоже. Никто ж не знал.
А готовка – это сиюминутное, сожрали – и нету – поэтому Марья с удовольствием не только кормила, но и тщательно хвасталась!
Ещё совсем недавно, год назад, она делала свою баклажанную икру – без помидоров – с чисто баклажанным вкусом. У нас в доме делали с перцами и с помидорами, говорили, что это одесская икра, – так делали в семье деда. А марьину икру Васька, не очень большой её поклонник, называл сырой – говорил, что так в Ростове звали икру, которую не тушили на сковородке с помидорами.
А ещё и Васька, и Марья солили сёмгу, – Васька утверждал, что он этому научился на Белом море. Где научилась Марья, я не знаю. Все ужасно любили эту солёную сёмгу, кроме меня, – мне она казалось какой-то неправильно сырой, и всегда куда больше нравилась копчёная сёмга из магазина.
Однажды огромный кусок сырого лосося, который Марья собиралась засолить, утерялся в нашей машине. Дело в том, что Васька возил Марью в огромный Ашан в двух шагах от нас, и они там оба закупали тонны жратвы. Васька на Марью ворчал, потому что она имела обыкновение зависать в писчебумажном отделе – ну, там много всяких папок, в которых можно хранить, к примеру, старые газеты от сотворения мира, или от приезда Синявских в Париж.
Синявский дом – натуральное дворянское гнездо, про которое поверить невозможно, что нет, не жили тут поколениями, а всего лишь сорок лет... Эти папочки помогали Марье, когда находил на неё стих, хоть немного уменьшить клубящуюся энтропию. Лучше уж стол, на котором громоздятся папки, чем стол, заваленный бумажками...
Так о лососе – однажды его купили в Ашане и потеряли. Искали-искали – не нашли. Всю машину перерыли, что было непросто – ведь они покупали еду в два дома – Васька отвозил домой Марью, и надо было извлечь из горы плохо разделённых пакетов относящиеся к ней.
Нашёлся этот лосось через неделю – по запаху – он затолкался глубоко под сиденье.
Но особо Марья гордилась не солёным лососём, не баклажанной сырой икрой и даже не запечённым бараном по имени «бараньи крылышки» – главным её блюдом была чечевичная похлёбка. Её раскладывали по большим мискам, и была она с бараниной, – и Марья, задрав нос, говорила: «Ну?! Ведь согласитесь, за такую похлёбку что хочешь продашь!».
Кстати, Марья, услышав от человека что-нибудь такое в грудь бьющее, – «я не продавался!!!» – не могла удержаться от вопроса: «А вас покупали?»
У Васьки и у Марьи были свойства enfant terrible – они оба любили дразнить гусей.
Васька умел прикинуться приличным – были люди (немного), при которых он не матерился – вот, скажем, Кушнер – Васька говорил, что это, как при невинном младенце материться, – впрочем, заставить его не материться при младенцах как раз не получалось. Или ещё с Андреем Дмитричем Михайловым – но это у них с Васькой игра такая была. «Анрей Дмитрич», «Василий Палыч» – а в глазах черти.
Марья не удостаивала менять регистры в зависимости от аудитории. Кому хочешь говорила в ответ на какой-нибудь дурацкий совет – «не учи отца ебаться».
Марья, которая сейчас практически не ходит (по дому с ходунком) до сих пор умеет потрясающе держать удар.
У неё был самый лучший на свете Синявский – и вот его нету уже почти двадцать лет.
Когда он умер, она нацепила ему на глаз пиратскую повязку.
После трёх месяцев ремиссии Синявскому стало разом очень плохо – три месяца нам всем казалось – не может быть, что он умирает, – он наоборот воскрес – умом мы как бы знали, понимали, что нет врачебной ошибки – но в марьин день рожденья в конце декабря он сидел за столом и пил вино, а в конце января – вдруг в одно утро не встал...
Мы приехали, сидели за столом, чай пили – Марья всхлипнула – «за что ему, ничего он плохого не сделал никому» – банальнейшая из фраз... Встряхнулась, как собака, выходя из воды, – и стала деятельна!
Марья вечно говорит, любимое у неё: «Знаете, в чём разница между жизнью и хуем? Жизнь жёстче!»
Кошка Каспарка, пока Синявский болел, почти безвылазно с ним сидела у него в комнате. И когда ремиссия была, и он вниз спускался, у него подмышкой, как водится, и спускалась.
Она уже немолодая кошка была, но и не очень старая...
Через год, наверно, после смерти Синявского она заболела. Почти не двигалась, почти не ела. Ветеринар сказал, – «ну дескать, что поделать, кошка немолодая». А мы предложили свезти её к нашей ветеринарке для второго мнения. И наша ветеринарка посмотрела её – пока она Каспарку смотрела, у Марьи слёзы выступили – пробормотала «кошка Синявского» – а ветеринарка сделала анализ крови, за лапы подёргала и говорит, что у Каспарки ужасные боли в суставах, артроз, оттого и не ест. И облегчить можно – и поживёт ещё кошка... С год, наверно, пожила.
Марья писала статьи, стояла у типографского станка – выпускала «Синтаксис» и печатала графоманов, чтоб на издание «Синтаксиса» заработать, шила себе и некоторым корпулентным подругам платья-балахоны, варила чечевичную похлёбку, работала с Синявским – обсуждала написанное, редактировала, а некоторые статьи Синявского в большой мере написала Марья... И на стареньком компьютере, на макинтошике с крошечным экраном кое-как научилась... И Синявскому, который умел только печатать, показывала высший пилотаж – переставляла абзацы, когда было нужно!
Они относительно много времени проводили в России, общались с уймой народу. В девяностые, когда была жадность к информации, когда ещё все были живы – и свидетели времени, и участники борьбы, те, кто посмели, – Синявского с Марьей много приглашали, интервьюировали. Нужно всё это было, конечно, Марье – бурное общение, общественный интерес – публичность, – и главное, – чтоб любили и помнили Синявского...
А Андрею Донатычу – ему был нужен собственный стол с компом. Как и у Васьки, у него всё время в голове вертелось – работать, работать, успеть...
После ужина у нас, часов в 11 он напоминал Марье, что наутро рано вставать – садиться за тот самый письменный – «вас положат на обеденный, а меня на письменный».
И при всём при том был у него очевидный интерес к людям, в каком-то смысле больший, чем у Марьи. Синявский задавал вопросы о самых невероятных вещах, то есть о вещах, про которые было совсем непонятно, почему они вообще его интересуют.
Если бы к примеру, мы не подняли его насмех с вопросом о перестановке руля при переезде в Англию, ему вполне можно было бы впарить историю о том, как это делается, и он бы слушал с вниманием. И если б и не верил, – ему было б интересно слушать это очевидное враньё.
Разговоры с Синявским – сродни «Голосу из хора», «Мыслям врасплох» – промелькам, фразам. И я перекатываю, вспоминаю, наслаждаясь, эти разговоры в тёмной машине на этих пяти километрах от нас до них на заднем сиденье, – Марья на переднем.
– Больше всего я люблю запах мокрой псины и старых книг.
Каспарка однажды заболела, – какое-то воспаление во рту, кажется. Котов-кошек в большинстве случаев ужасно мучительно лечить – собаке легче дать лекарство, а кошку один держит, другой запихивает таблетку. Каспарка шипела, не давалась... Синявский жалел её очень.
– Человек заболеет, в больницу попадёт – он знает, что либо выздоровеет, либо помрёт, а кошка не знает...
Рассказывал, как в одном из их путешествий на север в какой-то деревне спаниель Осечка забежал на поле, где лошади паслись, и местные закричали, что очень опасно, что лошади могут затоптать его, приняв за медвежонка.
Вообще рассказы про Осечку были совершенно удивительные, и вот – пустые руки… Я помню обрывки, ошмётки, и Марья многое позабыла, и успела ли записать в книжке «Абрам да Марья», с которой точно при жизни не расстанется… Егору потом разбираться…
Про спаниэля Осечку утверждалась, что через маму-суку приходился он родственником товарищу Сталину, его суке.
Осечка был дьвольски умён, он умел останавливать на улице такси, и однажды принёс домой найденные на Гоголевском бульваре сто рублей. Вот и всё, что я помню… А подробности – просочились между пальцами, в одно ухо вошли, в другое вышли…
Любил Синявский оставаться один дома – Марья уедет куда-нибудь, а он в кафе на уголок – на их собственной улице – выпить и с мужиками попиздеть. Потом после смерти Синявского Марье местный цветочник продал розовый куст за полцены – полрозы для месьё.
Думаю, разговаривать с местными мужиками, или с совершенно незнакомыми людьми из России, которые принадлежали другому миру, чем он, было ему интересней, чем с людьми из наизусть знакомого круга.
С ним переглядываться было очень хорошо – искусством разговора без слов он владел в огромной мере, так что даже такая бездарь как я, понимала.
И шло от него густое тепло, как мало от кого. Во Франции при встречах целуются – щеками друг друга касаются, или ещё как – физическое прикосновение – часть танца, кода, знаковой системы. Очень часто, впрочем, лишено содержания.
Марья, которой целоваться вовсе не свойственно, говорила, что Синявский очень любит это дело. И обняться при встрече с Синявским – был в этом смысл и разговор – да просто попадание в его мощный тепловой поток.
В последнее его лето 21 июня 1997-го шли мы от их дома к электричке, чтоб ехать в город на праздник музыки – праздник самого длинного дня в году, когда на всех углах всю ночь играют, поют, танцуют. Мы с Васькой, Синявские, родители.
Мы с мамой и Андрей Донатычем замыкающими. Синявский расспрашивал маму про деревню Корвалу, где родители за двести рублей купили избу. Шли-болтали тёплым вечером, щурясь на косое вечернее солнце.
А когда вернулись ночью, народ у станции танцевал танго, – чёрной летней тёплой ночью.
Как-то мы с Васькой возили Синявских кататься на север от Парижа, в наш любимый Мориенваль, заезжая во все дырки по дороге. Такой день был долгий лёгкий, так он длился, не хотелось, чтоб кончался, не хотелось выезжать на обратном пути на автостраду – а всё крутиться по маленьким дорожкам, по городкам-деревням.
Иногда Марья вечером тащила нас в ресторан – в любимый китайский – очень неудачно расположенный, возле какой-то пригородной индустриальной дороги. В неказистом барачного типа доме. Мы там бывали часто совсем одни. А вкусно было очень – мы с Марьей заказывали разное, креветок всяких, и прочих гадов, Васька всё ж какое-нибудь мясо и у китайцев предпочитал, а Синявский всегда одно и то же – голубцы. В полутьме сидели, над Синявским посмеивались за его вечных голубчиков, на рыбок краснохвостых в аквариуме глядели.
Потом чай пить ехали к Синявским.
Когда Синявский заболел, естественно, к китайцам ездить перестали.
В вечер после похорон Марья им позвонила, чтоб пойти туда самой ближней компанией. А они закрылись. С концами. И пошли мы тогда «на уголок», вот туда, куда Синявский бегал выпить и с мужиками потрепаться в марьино отсутствие. Сидели тесно, в полутьме.
Я тогда приехала прямо к Синявским из Фонтенбло, на похоронах не была, потому что целый день преподавала. Это был мой день в техническом университете в Фонтенбло. Васька меня, естественно, не повёз, поехал на похороны, и я единственный раз съездила туда на поезде. Был самый конец февраля, ранняя весна, я ходила взад-вперёд по платформе под лёгким вечерним солнцем, зацветало всё. Горло сжималось. К Синявским приехала уже в темноте.
Потом шла солнечная весна, обсуждали, что лучше посадить на поселковом кладбище городка Фонтене – Марья первая разорвала этот обычай хоронить на «русском» кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, где Тарковский, Галич, Нуриев… И какие-то казаки… Целый казачий батальон…
Жирные лиловые гиацинты…
( Read more... )