(no subject)
Sep. 22nd, 2009 12:33 pmНастоящее так быстро превращается в прошлое, отматывается лента, забываются детали, невозможно восстановить.
Мы живём в повседневно меняющейся системе – кто-то умирает, кто-то рождается, и что для одного обвалившееся небо, для другого – пара строчек в письме, пара минут холодка по спине.
Этот заданный очевидный необходимый эгоизм – живём – центры собственной вселенной, –тянемся иногда ищущей рукой к её краям.
Ужасаемся катастрофам, и смерть в тёмной подворотне нам почему-то кажется страшней смерти в собственной постели.
Вчера в автобусе пыталась зачем-то вспомнить устройство квартир, в которых жила, а вспомнила парадные тарелки с мальчиками и девочками на качелях, которые если не закончили дни в бостонском мусоре, живут в дальнем углу шкафа моего друга, с которым мы не разговаривали уже несколько лет, тихо уходя в разные стороны.
Из людей, которые ели с этих тарелочек варёный язык с горошком по дням рожденья бабушки, больше половины нет в живых – кого из них я узнала бы, встретив на улице тогдашних – помню шерстяное зелёное платье, лысину, очки.
А говорят льды тают – мы ходили по Кавказу по левинским картам и описаниям тридцатых годов – так где ледник у Левина, там давно поляна с азалиями – и что – люди привыкли к иной длительности у камней, у деревьев. Стоит где-нибудь в музее стол Пушкина, с тарелочки, которую мама ставила на стол, почти стёрлась картинка – вещи молчат, не молчать можем только мы. Ну а если не умеем сказать, тогда как? Пропадёт пропадом, провалится в дыру. Может, любое лепетанье лучше молчанья – мели, Емеля. Вдруг когда-нибудь кто-нибудь что-нибудь...
Мой второй муж американец Джейк, слушая мою часть телефонных разговоров по-русски, выучил три слова, которые казались ему самыми важными и частыми: нет, ничего, никогда...
Мы живём в повседневно меняющейся системе – кто-то умирает, кто-то рождается, и что для одного обвалившееся небо, для другого – пара строчек в письме, пара минут холодка по спине.
Этот заданный очевидный необходимый эгоизм – живём – центры собственной вселенной, –тянемся иногда ищущей рукой к её краям.
Ужасаемся катастрофам, и смерть в тёмной подворотне нам почему-то кажется страшней смерти в собственной постели.
Вчера в автобусе пыталась зачем-то вспомнить устройство квартир, в которых жила, а вспомнила парадные тарелки с мальчиками и девочками на качелях, которые если не закончили дни в бостонском мусоре, живут в дальнем углу шкафа моего друга, с которым мы не разговаривали уже несколько лет, тихо уходя в разные стороны.
Из людей, которые ели с этих тарелочек варёный язык с горошком по дням рожденья бабушки, больше половины нет в живых – кого из них я узнала бы, встретив на улице тогдашних – помню шерстяное зелёное платье, лысину, очки.
А говорят льды тают – мы ходили по Кавказу по левинским картам и описаниям тридцатых годов – так где ледник у Левина, там давно поляна с азалиями – и что – люди привыкли к иной длительности у камней, у деревьев. Стоит где-нибудь в музее стол Пушкина, с тарелочки, которую мама ставила на стол, почти стёрлась картинка – вещи молчат, не молчать можем только мы. Ну а если не умеем сказать, тогда как? Пропадёт пропадом, провалится в дыру. Может, любое лепетанье лучше молчанья – мели, Емеля. Вдруг когда-нибудь кто-нибудь что-нибудь...
Мой второй муж американец Джейк, слушая мою часть телефонных разговоров по-русски, выучил три слова, которые казались ему самыми важными и частыми: нет, ничего, никогда...