Снип-снап-снурре – рраз и праздник получается – так мама умела – и
Сашка, похожая на нашу маму, умеет.
В пятницу вечером она встретила меня на вокзале с тяжеловесной неповоротливой как мастодонт коляской. А в ней Макс – МаксО-колбасО-Гаргантюа, – как Гаргантюа и положено, всегда в отличном настроении.
А до вокзала меня довезла из аэропорта электричка – мимо леса, но не мимо гор, мимо елового соснового берёзового леса – северного леса моего детства.
Мы перекликались смсками –
Сашка оказалась на вокзале существенно позже меня – Макс решил покакать в самое неурочное время – ну а гусёнка для Гаргантюа где достать – приходится попу мыть.
И я ждала
Сашку в непомерно огромном зале бургер кинга, где на стенке мозаичное панно противоречило общепитовскому запаху, – говорят, бургер кинг отхватил себе натуральный дореволющионный царский зал.
И пошли мы гулять по городу – с коляской и с чемоданом. Чемодан, принадлежащий Славке, наполнен был изрядно – 2 бутылки вина, килограмм сыра, французские детские книжки и красавица-жирафа по имени Софи плотно в нём лежали.
Этот красавец ярко-рыжий чемодан вёл себя несколько странно – он не хотел стоять на колёсах – всё время на бок заваливался. И ещё он отчаянно скрипел. Но правда, мы его возможно немного мучили, заставляя ездить по гравию, а не только по любимому чемоданами асфальту. Ну, и была странность, замеченная мной ещё в Париже, – почему-то он ехал, только когда к тротуару наклонялся один из двух его вполне симметричных боков, а если повернуть другим – ну, совсем никак.
Сначала мы не думали, что будем долго гулять –
Сашка хотела только показать мне найденный ею в Хельсинки дом с Васькиным скульптурным портретом. Дом этот совсем рядом с вокзалом. Мы перешли вокзальную площадь, оглянулись на непомерно огромный вокзал с высокой башней –Хельсинкский модерн, на парижский непохожий. Хельсинкский модерн очень по-детски серьёзный, парижский – ироничный.
И почти сразу оказались возле дома – со стены орал Васька – орал во всю глотку, призывая скорей уже повесить всех плохих к хуям, чтоб наступило наконец всеобщее благоденствие!
Васька был на этом доме не одинок. Из-под крыши смотрели на нас недобрым взглядом медведи, троллиха-алкоголичка презрительно глядела со стены, а на другой стене белочки, как водится, были паиньками, как заиньки.
Дом этот, естественно, построенный во времена Belle Époque, посвящён позорно нечитанной мной Калевале. На тротуаре возле него мы поставили чемодан, чтоб я могла во всех ракурсах Ваську заснять. И он тут же с грохотом повалился на тротуар, мы даже за бутылки испугались. И только на следующий день, взглянув на опустелый сдутый чемодан возле кровати, я поняла, почему он окривел и заболел – бедолага потерял колесо, а прыгать на трёх колёсах не приучен. Славка согласился с тем, что последним пристанищем чемодана может стать и Хельсинки, незачем везти его хоронить в Париж. Это так или иначе был последний рейс чемодана, и если он решил не возвращаться – что ж...
В пятницу вечером Хельсинкские улицы были светлы и пусты, и только на набережной толпился народ – там происходила съездка не старинных, а попросту старых машин – я встретилась с теми самыми американскими мастодонтами пятидесятых, которые эмигранты приобретали за бесценок в конце семидесятых, и один мой знакомый профессор-славист звал их еврейскими байдарками. У нас с Бегемотом такая была – бельведер называлась – 60 долларов за неё junk yard давал, за столько бывший владелец нам её и продал. А среди тяжеловозных легковушек стояла их ровесница пожарная машина и отчаянно дымила – будто буржуйку там в её нутре разожгли.
Цвела сирень – на огромных кустах некрупная сирень. Прямые улицы без машин пересекались под прямыми углами, и расчерченную геометрию иногда нарушал гранит, вздыбившийся неожиданной горкой с сиренью у подножья, прямо между домами.
Позднело, и где-то после одиннадцати, когда мы обошли ещё сколько-то модерновых домов – дом с золотыми петухами, дом, похожий на средневековый, мы решили, что пора ехать домой – на встречу с зайцами в парке.
На платформе в метро молодой человек разговаривал по мобильнику на том загадочном русском языке, где каждое второе слово «блядь», и однако носители этого языка, несмотря на весьма ограниченный запас употребляемых слов, друг друга вполне понимают. Вообще количество русского языка на хельсинкских улицах меня поразило, только в Израиле я такое слышала.
Ещё одна особенность финского жизненного пространства, особенно по выходным, – почти постоянное наличие в поле зрения людей, тратящих большие силы на удержание тела в вертикальном положении. В субботу вечером, направляясь на прогулку в лес, который начинается в пяти минутах от
Сашкиного с
Ильёй дома, мы столкнулись в дверях с соседом – он пытался удержать в руке две коробки с пиццей, открыть дверь, поздороваться и удержаться на ногах – и ему это удалось! – правда, с некоторым трудом, – его неудержимо валило на бок, но в последнюю минуту ему удалось всё-таки ухватиться за дверь. Потом в лесу мы встретили трёх финнов, шедших по дорожке шеренгой, зажав среднего. Благодаря добрым товарищам, ему удавалось не только не упасть, но и продвигаться в выбранном друзьями направлении.
От метро домой в пятницу вечером мы шли через парк – мимо отцветающей уже сирени – белой ночью – я всё пыталась поймать отличие белой ночи от светлой июньской бретонской, когда бесконечно тянется затухающий свет после заката – Бретани б по Гринвичу жить, а она по средне-европейскому. Пока не поняла, что отличие надо ловить в самые глухие ночные часы, когда в Бретани всё-таки гаснет свет, а на севере тлеет розовая полоска, из которой в четыре часа утра разгорается заря.
В 1979-ом, когда мы собирались закрыть за собой дверь навсегда и перейти на другой берег самолётом, и готовились к этому вот последнему мгновенью, я говорила Борьке Финкельштейну – ну, как, как я буду жить без сирени на Марсовом поле, а он отвечал – а ты не про белую ночь думай, думай про ноябрь.
И вот через не одну прошедшую жизнь я шла в белую ночь по парку к заливу мимо цветущей сирени.
Когда
Сашка переходила пустынную улицу по зебре, чтоб ехать на вокзал, на соседней зебре у следующего перекрёстка переходил дорогу заяц. Так что надежда встретить хоть одного была.
Зайцы оказались ко мне добры – толстые довольные, и в самом деле не пушистые кролики, а зайчищи, которые по-фински называются русАки, показались нам в количестве трёх штук.
В минуте от дома залив – за угол завернул, вышел со двора на улицу – и мачты уже видны, два шага – и полоска воды. Мы с чемоданом и коляской вышли на набережную, поглядели на заросший лесом остров, на заросшую лесом косу слева, косу справа – и наконец около часу пришли домой – Мурёк с Арьком уже спали, а героический Ослик-бабушка нас ждала.
И мы вместо шприца пили из огромной бутыли colli romani, разбавленный клюквенным соком, заедая финским солёным лососём и эстонскими пупырчатыми огурцами.
В субботу мы отправились на пляж. Да, пляж Финского залива – ну что про него скажешь – он серенький песком, и вода непрозрачная, в нее в маске не полезешь – зачем? – и мелко очень, хотя тот негородской, куда мы отправились под качающимися в небе тучками, кажется, единственный, где всё ж заходишь и через обозримое число шагов теряешь дно. Больше нам такие не попадались, остальные входы в море – типичное – пешком до Кронштадта. И ракушек почти нет. И всё равно, и всё равно – пляж Финского залива – море моего детства.
Сашка неплавучая, а мы с Мурьком и Арьком просидели в воде, как и положено, до посинения, и я пыталась учить Мурька плавать, как меня когда-то бабанина сестра Галя учила – руки под живот, а потом отпустить.
Вечером, переходящим в белую ночь, мы втроём с
Сашкой и Максом в коляске пошли гулять на косу. У края пустынного шоссе рядом с черничником я увидела цветы, которые не встречала с 79-го года – невзрачные, но тогдашние, – майник, одноцветку крупноцветную...
Ландыши цвели.
И солнце на сосновых стволах.
«и сосен розовое тело в закатный час обнажено».
«Мы снова проживаем у залива, и проплывают облака над нами»Только вот дощатые дачи – без башенок, без веранд с цветными стёклами...
В воскресенье мы с детьми пошли на пляж, оставив
Сашку дома. День был по питерским и финским понятиям жаркий – 25 градусов, а вода почему-то холодней, чем накануне, – всё равно, конечно, не пропечатанные в метеослужбе 15 градусов, а уж хоть 16! Телефона у меня с собой не было, и когда я решила узнать, сколько сейчас времени у тётки, которая телефоном фотографировала детей, пытавшихся уплыть на здоровенном надувном единороге, и начала – sorry – она тут же сказала, что она вообще-то по-русски говорит. С детьми она общалась по-фински.
Увы, с
Ильёй мы на этот раз не встретились – он только сегодня вернулся из Америки, по которой он месяц разъезжал по конференциям – себя показать и на других посмотреть. А радостным совпадением мы пересеклись с
Крысочкой на её пути в Тверь к родителям, и в воскресенье вечером – в последний день удивительно длинного викенда – мы пять часов вчетвером, включая Макса (и не забыть про коляску!), бродили по лесу, – по тропинкам через коряги, обходя валуны, по деревянным мосткам шириной с коляску через болотца мы толкали её по очереди – эту неповоротливую коляску – нам с
Сашкой не привыкать – коляску с Арьком в 2013-ом мы толкали по тропе вниз с горы на озере Комо в быстро наползающей тьме, и в Медонском лесу толкали уже не колясищу-танк, а лёгкую колясочку, в которой ездил повзрослевший полуторогодовалый Арёк – по склону и просто без тропы...