mbla: (Default)
Пытаясь хоть как-то отвлечься, мы каждый почти вечер слушаем музыку – а добрая Танька ([livejournal.com profile] tangirbassa) избавляет от проблемы выбора, всё время присылает ссылки на ютюбы – вчера вот хорошо темперированный клавир с Рихтером, очень давно я Рихтера не слушала, когда сама Баха ищу, всегда Гульда выбираю. А Рихтер совсем другой, наверно, менее структурообразующий, менее отлитый, будто чуть черновик ещё... И так здорово, не хуже...

А сегодня решили послушать как Смоктуновский читает Онегина. Это будет на несколько вечеров...

Интересно, Онегина ведь в восьмом классе проходили, в советской школе, и вроде, без купюр – удивительно. Как мы себе отступление про ножки представяли в наивном советском детстве?

В лесу мешаются ветреницы с гиацинтами, на тополе сорочьи гнёзда ещё видны через золотистую прозрачную пока что крону. А сегодня ранним вечером перед окнами кружились огромные снежинищи, таяли, не долетев до травы, уводили на первомайскую поляну с медуницами в чёрте какие годы, когда под Ленинградом каждое первое мая шёл снег.

И остро соскучилась по маме, и стали слушать её любимую шестую Чайковского с её любимым Мравинским.

И бормочу Васькино 2001-го года

С чем же рифмуется, тысячелетье?
И для чего оно было на свете?
Не так-то легко понять
По глухому гулу ещё не стихов,
а того, что должно ими стать.

Ведь даже сбитые с последнего ритма,
Даже потерявшие чувство меры,
Но только найдя хоть к чему-нибудь рифму,
Мы и живём после нашей эры!












Read more... )
mbla: (Default)
Я нашла попугайское перо – ну, если честно, не перо, а всего лишь пёрышко – скромное маленькое, зато зелёное с жёлтым, переливчатое.

Оно было втоптано в глину под моим любимым попугайским деревом, а теперь лежит у компьютера. Большое ястребиное перо стоит в керамической чашке для сидра среди ручек, в основном, конечно, давно не пишущих, ножниц, запасных ключей. А рядом в горшочке с разноцветным петухом, который когда-то Джейку подарила его любимая тётя, - ястребиное перо поменьше.

Это Васькины перья – не то, чтоб он обдумывал, не начать ли ими писать и тем самым приблизиться к классикам, но ему приятно было их иметь.

Как так получается, что размывается память? Как акварельная картинка от воды. Вот был у мамы веер из страусиных перьев – откуда, зачем? А ещё были дома павлиньи перья, штуки три. Мне кажется, что они стояли в очень страшной китайской вазе с драконами. Как-то родители в гости ушли, я была одна дома – в одной из двух наших комнат, а ваза в другой. Я читала большую красного цвета книжку китайских сказок – с истрёпанной обложкой с обглоданными углами. Там ещё сказка была про дракона, которому надо было скормить самую красивую девушку в городе, чтоб он город оставил в покое. И вот не могла я выйти из комнаты и пойти пописать – по тёмному коридору – ведь во второй комнате в засаде пряталась ваза. Но вряд ли стояли в ней перья – с чего бы в нашем интеллигентском доме такой мелко-мещанский шик?

Ракушки, камушки, пёрышки, стёклышки… Слой за слоем, жизнь за жизнью – а где-то там совсем далеко – ещё дальше, чем та школа на шестой линии Васильевского, где по ночам учатся собаки – мама точно знает – в шерстяном серо-голубом берете и в чёрной старой-престарой шубе, и мы идём домой, и у мамы очень смешной нос – с такой замечательной полочкой нос, об нос тереться носом, в полочку тыкаться – мама красавица, её всякие алкоголики, у которых на языке, что у трезвого на уме, мадонной называют – где-то там – ещё дальше, где родители не знали, я или Машка на фотке в китайском шерстяном костюме, зелёном с красной полосой посреди свитера, – в том где-то-таме, где картинки размылись совсем – я там есть?
mbla: (Default)
Сегодня утром, выглянув в окно, я впервые в жизни увидела, как с голых веток облетевшей дотла липы, сыплются капли – сияющие под ярким солнцем – капали мелким дождиком, как с плохо отжатого белья на верёвке.

Мама когда-то рассказывала, как в северной деревне Корвале, где они купили дом, и куда много лет ездили каждое лето, местные удивлялись лейке – «как настоящий дождик – они-то поливали, распыляя воду веником…

Вот и с дерева нашего – как настоящий дождик. Как собака оно утром отряхивалось от ночных холодов.
mbla: (Default)
А наш грибной сезон куда как осенней северного.

Под ногами совсем пестро – и как знать издали – шляпка, корень, или лист.

Грибосборство – умопомешательство – ну, и зачем, спрашивается, тонны грибов? Возиться с ними, чистить, жарить, парить, морозить – на фига? Умалишоты, одно слово.

Атавизм, но свойственный не только людям из России, для которых когда-то грибы были весёлой едой – картошка с грибами и с кислой капустой – чем не праздничный ужин? Французы по рождению, да чего там, алжирский бербер Амар, член грибного сообщества, – тоже не проходят мимо грибов.

И вот пыхтишь, клянёшь, но тащишь через лес оттягивающие руки пакеты.

Благодаря Ирису, который недавно рассказал, что вот впервые поел жареных рыжиков, и что невозможно вкусны они, я тоже пожарила рыжики – и да, невозможно вкусно ­– как и у солёных – вкус леса у рыжиков со сковородки.

Год назад попробовали мы грибы зонтики – и тоже очень вкусно – если жарить огромными ломтями – как стейки. А собирать их неинтересно – стоят на худых длинных ногах эдакие дылды – не ищешь – срываешь на огороде.

И маслят собирать неинтересно – слишком их много высыпает – когда-то в Эстонии на травянистую середину лесных дорожек, и сейчас так же в подпарижье, а особенно много их на дорожках, где лошадей часто встречаешь.

Красным всегда радуешься – красавцы они, а жареные – ну, ничего особенного…

Праздничное дело – грибосбор ненужных грибов – вглядываешься, радостно вдруг видишь, потом ночью перед закрытыми глазами пестрят листья, шляпки, – и пахнет винной пробкой.

Каждое зимнее воскресенье на завтрак была варёная картошка с солёными грибами и кефир – грибы с луком и со сметаной – кефиром запивали. За кефиром в каких-то начальных классах меня посылали – в магазин чтоб попасть, надо было Малый перейти. Что там переходить – на Малом сколько там машин – не Средний чай, не Большой!

Но невыносимо страшно – каждый раз ныряла в ужас – и потом другая сторона – выныривала. Папа воспитывал, сердился, заставлял переходить улицу и зажигать спички – но страшно. На лыжах с горки – страх сладкий, а этот, ужас перед машинами, – железный страх.

Со мной учился в первом классе мальчик Вася, отпетый двоечник и хулиган, папа говорил мне, что неплохо б я в чём-то с Васи пример брала, а не была б такой трусихой. Что если перемешать лучшую в классе отличницу Ритку с Васей – очень правильный человек получится.

У Васи умерла мама – и я холодела – не могла объять такого – мама умерла – а он вроде дышит.

За мамой гонялись все трамваи, ходившие по Среднему и по Восьмой линии – стоило ей минут на пятнадцать задержаться с работы, как я садилась на подоконник, глядела во двор-колодец – все трамваи, светя разноцветными злобными огнями, неслись за мамой – железные чудовища, а я глядела во двор и бормотала «только бы, только бы, только бы обошлось, только бы»…

Рыжиков в ленинградских лесах не было, и в Эстонии не было. Были волнушки – розовые мохнатые с ногами-трубками. И серушки тоже с прекрасными трубными ногами, но не такие праздничные, – не розовые, а серые. Ну, и плебейские горькушки, шоколадные и горькие – впрочем, после варки горечь уходила. Их всех солили – они – солоники. А ещё зелёные грузди, симпатяги, вечно с налипшим мхом, кусками листьев, а ноги защитно-зелёные снаружи, а внутри белые.

Главный грибосбор бывал на даче – в мамин августовский отпуск. Когда жили в Усть-Нарве, ходили в ближний лес за любимыми Бабаниными моховичками, в дальний, к Ауге – туда аж автобус ходил – за волнушками…

Ну, а из города в сентябре тоже ездили. Народ выходил к станции с корзинами – наверху красавцы белые и ещё бОльшие красавцы красные, чуть укрытые папоротником, а внизу мелочь пузатая – никто не садился в поезд, не приведя корзину в праздничный вид – ну, надо ж пиписьками мериться!

А зверей в лесах мы не встречали – ни под капусткой заиньки-паиньки, по-заячьи лопотавшего, ни Лисы Патрикеевны… Одни лоси. Выйдет громадина из чащи на просеку, поглядит, вздохнёт и уйдёт обратно.

А однажды на Ладоге на мысе Орёл – два лося на закате плыли через протоку, выставив из воды рогатые золотящиеся морды…

В лесу Рамбуйе, старинном, королевском, оленьем – тянутся из-под листьев слегка скукоженные перед неотменной зимой ландышевые листья, а папоротники вспыхивают на солнце – горят по осени кусты в лесах – мелкие лесные яблочки падают неподалёку от яблонь, кентавры, олени, фавны в чаще хрустят ветками, топочут, –­ ­и Пан насвистывает, почёсывает свирелью за ухом.
mbla: (Default)
Когда-то брали мы траву-метёлку – конечно, названия у этих трав есть, но звали их просто метёлками, и по определителю Нейштадта трудно одну метёлку от другой отличить – вот двумя пальцами провести по травине снизу вверх, крепко, так чтоб метёлка в руках осталась – петушок, или курочка? Иду, метёлки щекочутся, рука к ним тянется. А кто петушок, кто курочка? Кажется, курочка, когда в пальцах круглая аккуратная метёлочка – веник Дюймовочки, а петушок – хохол торчит вверх решительно.
Про ромашку понятней – «уж ни кукушкам, ни ромашкам я не верю» – любит-не любит-плюнет-поцелует-к сердцу прижмёт – к чёрту пошлёт. Обрываешь безжалостно лепестки, пока не останется жёлтая серединка.
Вот эти метёлки, ромашки, берёзовые кроны в густой синеве – и не то чтоб вчера, или там год назад – в параллельной вселенной, за железной дверцей, вроде печной. И все, глядящие со старых фоток – встань передо мной, как лист перед травой, – штандер, такой-то, Али-баба, иди сюда!
А как человек обрастает бумагами, письмами, фотками. Расплывались чернила, желтела бумага. Глупая тётенька Шульженко пела про пожелтевшую пачку старых писем, вызывая смесь смеха и умиления у мамы, певшей под рояль и её тоже.
Слова напечатанные, на подсвеченном экране компа, – они не желтеют, не пахнут старой бумагой – важно ли это?
А вот собаки не умеют писать и читать... Не отослать им записку в бутылке, чтоб кто-то поймал на другом берегу через сколько-то лет, вынул подмокший листок... Только на нас у них и надежда, но они и не думают о вечности...
Идёшь-идёшь через луг, петушок или курочка? – рвёшь метёлки... А за лугом тёмный лес, озеро, где поют лягушки слаще соловьёв...
mbla: (Default)
Только пару лет назад я узнала, что день в январе с двух концов удлиняется неравномерно. Вчера, огорчившись заоконной тьмой в восемь утра, я проверила – рассвет не движется – без четверти девять вчера, сегодня, завтра, а на закате каждый день мы выигрываем – минуту-другую.
Ну и как? «Девятнадцать» – отвечала мама.
- Как дела?
- Девятнадцать
Почему, спрашивается, не тринадцать, или там десять.
Я шла по улице, рано уехав с работы, в тающем, как медленное мороженое на блюдце, свете. Невнятные сумерки ещё не скрыли углов, пахло ёлками, шишками, слабо дымом из труб, торчащих из крыш пригородных домов, ещё с деревенских времён сохранившихся. Мокрая в палисадниках трава.
Вдруг среди молчащих окон многоквартирного дома через улицу – в одном – рыжая лампа – под абажуром – скорей всего, на столе стоит, – и что? И ничего. И девятнадцать. И бормочется про ту самую горящую свечу, которой больше ста лет.
Если я умру... Когда-то портреты, потом фотки, теперь фильмы... Подростки пятидесятилетней давности. Я всю жизнь предпочитала дискретную математику. Матанализ не любила за непрерывность. Минуту назад, через минуту, через неделю, через месяц, через год...
Зеркала, злые и добрые, как моё зеркало в ванной. Кроме Алисы, кто-нибудь ещё побывал в зазеркалье? Не проехаться ли на коне в пальто? В демисезонном, с большими пуговицами, полы свисают с боков.
Рыжая в окне лампа напротив автобусной остановки, запах листьев, костра, ёлок. Фары.
mbla: (Default)
Чёрт знает, давно, или недавно – в начале века, в 2004-ом году, мы жили две июньских недели в Оверни.

Туда очень хотелось поехать моему папе. Он учил французский по четырёхтомному самоучителю тридцатых годов и дошёл уже до последнего четвёртого тома, где ученикам предлагались самые разнообразные тексты.

Папа из этого учебника узнал, что если у вас в пути поломалась машина, то обратиться надо к деревенскому кузнецу, – он что хочешь починит! У нас, кстати, в той поездке машина как раз поломалась, – выхлопная труба стала грохотать, и стало ясно, что к кому-нибудь обратиться надо. Кузнеца, впрочем, в деревне не было, и пришлось ехать на колонку, где мастер на все руки осмотрел нашу трубу и обнаружил, что она плохо приторочена, – быстренько её подвинтил, взял три копейки за потраченное время, и отпустил с миром и тихой трубой.

А ещё в этом учебнике есть рассказик в письмах про Овернь, про суровый Центральный массив.

Переписываются жених и невеста – тили-тили тесто. Молодой человек родом из Оверни. И пишет он девушке – «будем мы вдвоём жить в деревенском доме, и наступит зима, и нас занесёт снегом по самые окна, и чтоб выйти из дому, нам надо будет лопатой прорывать проход...». А девушка отвечает – «знаешь, не пойду я за тебя замуж».

Вот после чтения этой переписки папе и захотелось в Центральный массив.

Я сняла маленький домик на краю деревни у ручья, в который с мостика без потерь упала семимесячная Катя. Из нашего с Васькой окна в спальне на втором этаже – вид на зелёные склоны. А папино окошко выходило в противоположную сторону, к деревне – так что в его утренние обязанности входило быть на стрёме, чтоб вовремя услышать колокольчик автолавки, чтоб мы успели сбегать за хлебом.

Внизу в гостиной обосновался Бегемот с нашей московской подругой Ниной.

По вечерам надо было помнить, что домой нужно вернуться либо до шести, либо уже после семи, – до коров, или после. Коровы шли по улице медленно с торжественным мыком, позванивая тяжёлыми коровьими колоколами.

У въезда в деревню стоянка небольших тракторов, тракторят, которых сначала боялась маленькая Катя, – она вообще-то всю жизнь побаивалась механических предметов. Зато когда бояться тракторов перестала, к моему испугу, стремилась погоняться за ними в полях.

А хозяйка наша, всю жизнь прожившая в этой деревне, оказалась из испанских детей, о чём мы узнали от неё, только уже уезжая, так что ни о чём её не расспросили.

Это было время, когда фильмы смотрели на дисках. И Нина привезла нам диск с Кин-дза-дзой. Она почему-то и сама Кин-дза-дзу не видела.

И вот после прогулки в один из первых вечеров мы решили посмотреть кино. Включили, минут пятнадцать посмотрели, до приземления странного аппарата, напоминающего летающий дачный сортир, – и недоумевая, выключили – показалось абракадаброй.

А наутро я спускалась из спальни – и сверху у подножья лестницы увидела Бегемота, – и совершенно автоматически воинственно воскликнула «Ку!».

И мы поняли, что мы дураки. И вечером опять уселись перед компом. На этот раз мы досмотрели до конца – и с превеликим удовольствием. Моя любимая сцена, кстати, как раз  в самом конце, когда герои выходят на московскую улицу и, завидев снегоуборочную машину, приседают и приветствуют её – Ку. Ну, и как забыть Леонова, зелёные и красные штаны...

Лет десять назад я прочитала мемуры Данелии. Очень было приятно читать, но как часто бывает, запомнила я не слишком много.

Почему-то врезалось, как в начале шестидесятых молодой ещё не правительственный Брежнев пообещал Данелии и какому-то его кинематографическому приятелю провести их на футбол. И вот беда – Данелию вызвал на ковёр Хрущёв как раз во время футбола. И Данелия злился ужасно – дескать Брежнев-то и приятель его, гаврики, футбол смотрят, а ему к Хрущёву тащиться.

Очень про Брежнева человеческое... Маме Брежнева в его последние годы было жалко – несчастного старика, как куклу, возят куда-то, подсовывают бумажки, которые он зачем-то читать должен. И ещё Жискару д’Эстену его жалко было, – я читала его оспоминания в Коротичском «Огоньке». Практически теми же словами, что моя мама, Жискар Брежнева вспоминал – бедного старика мучают, с постели подымают, одевают, везут куда-то – изверги...

Надо будет пересмотреть «Афоню», посмотреть «Джентльменов удачи», я их не видела...

Столько смертей, нет, в смертном возрасте эти смерти, – но столько смертей... Кажется, когда-то люди умирали реже...
mbla: (Default)
Осознать, что Галичу сто лет, невозможно. Мне – невозможно.

Он современник – ну, старший современник, ну, родителей чуть постарше. Но сто лет – это давно, это хрен знает когда.

Мама за роялем Галича пела.

Дед, протрубивший десятку в первую посадку, а потом ещё, наверно, лет пять, пока не сдох пахан, и не пришла реабилитация, – когда мама пела про облака, плакал.

Галича можно читать без голоса, но я не могу – я его слышу, сразу слышу.

Театральность его песен – маленькие романы – сюжетные психологические романы.

Про кассиршу, про вертухая на пенсии, про шофёра у начальника.

И столько любви в этих песнях.

«Бах и бог», конечно, здорово, и про найденный на улице коробок спичек, отлично, и про Александра Полежаева, – но всё равно пронзительней всего, – про принцессу с Нижней Масловки, про шофёра, про кассиршу, про тёщу из Иванова...

Кстати, кстати, что до любви к стране (чтоб не употре6лять давно грязное слово – патриотизм) – у Галича в песнях столько её – в его маленьких романах...

А начальник все спьяну о Сталине,
Все хватает баранку рукой...
А потом нас, конечно, доставили
Санитары в приемный покой.

Сняли брюки с меня и кожаночку,
Все мое покидали в мешок
И прислали Марусю-хожалочку,
Чтоб дала мне живой порошок.

А я твердил, что я здоров,
А если ж печки-лавочки,
То в этом лучшем их миров
Мне все равно до лампочки,
Мне все равно, мне все давно
До лампочки!

Вот лежу я на койке, как чайничек,
Злая смерть надо мною кружит,
А начальничек мой, а начальничек, -
Он в отдельной палате лежит!

Ему нянечка шторку повесила,
Создают персональный уют!
Водят к гаду еврея-профессора,
Передачи из дома дают.

А там икра, а там вино,
И сыр, и печки-лавочки!
А мне - больничное говно,
Хоть это и до лампочки!
Хоть все равно мне все давно
До лампочки!

Я с обеда для сестрина мальчика
Граммов сто отолью киселю:
У меня ж ни кола, ни калачика -
Я с начальством харчи не делю!

Я возил его, падлу, на "Чаечке",
И к Маргошке возил, и в Фили...
Ой вы добрые люди, начальнички,
Соль и слава родимой земли!

Не то он зав, не то он зам,
Не то он печки-лавочки!
А что мне зам?! Я сам с усам,
И мне чины до лампочки!
Мне все чины - до ветчины,
До лампочки!

Надеваю я утром пижамочку,
Выхожу покурить в туалет
И встречаю Марусю-хожалочку:
- Сколько зим, - говорю, - сколько лет!

Доложи, - говорю, - обстановочку!
А она отвечает не в такт:
- Твой начальничек дал упаковочку -
У него получился инфаркт!

Во всех больничных корпусах
И шум, и печки-лавочки...
А я стою - темно в глазах,
И как-то все до лампочки!
И как-то вдруг мне все вокруг
До лампочки...

Да, конечно, гражданка - гражданочкой,
Но когда воевали, братва,
Мы ж с ним вместе под этой кожаночкой
Ночевали не раз и не два.

И тянули спиртягу из чайника,
Под обстрел загорали в пути...
Нет, ребята, такого начальника
Мне, конечно, уже не найти!

Не слезы это, а капель..
И все, и печки-лавочки!
И мне теперь, мне все теперь
Фактически до лампочки...
Мне все теперь, мне все теперь
До лампочки!

1963
mbla: (Default)
Один мой французский приятель – лицейский учитель – сказал мне в 89-ом году, что когда у него в классе появились дети 68-го года рождения, – он не мог с этим освоиться – как же так – неужто он такой старый.

Другой мой французский знакомый во время очень нудной транспортной забастовки поздней осенью 95-го, когда нам пришлось отменять занятия, и студенты лишились потом каникул, ворчал: в 68-ом был май и девочки ходили в платьях от пупа до попы, а сейчас декабрь, и девочки в штанах ходят...

А мы летом 68-го жили в Усть-Нарве. Вечерами по пляжу ходили взад-вперёд люди со спидолами и слушали голоса – в Усть-Нарве не глушили.

Мама зачем-то ездила в город – вернулась 21-го с огромным арбузом – мы встречали её на автобусной станции. Она вышла из икаруса – без улыбки, с белыми губами – «вошли».

В Усть-Нарве нас было много, – взрослые-дети. Один восьмилетний мальчишка, дурачась, говорил, что хочет попасть в милицию – «ну, выйди на дорогу и закричи «да здравствует свободная Чехословакия»» – предложила ему его мама.

Мне кажется, с того лета после седьмого класса, я себя воспринимаю как теперешнюю...

Как Саша Яновская, я приставала к папе с вопросом, почему он не диссидент, почему не выходит на площадь.

Однажды дома из портфеля вылетела промокашка, на которой мы с подругой Олей на уроке обсуждали, надо ли свергать советскую власть военным путём, или не наш это путь. Промокашка попалась папе на глаза. Орал он громко.

Пятьдесят лет. Хм? Не верю.
mbla: (Default)
Я вчера писала рекомендательное письмо одной девочке – она у нас ведёт занятия, а сейчас подаёт на конкурс на доцентское место в универе – поставила дату – 15 февраля.

Папин день рожденья и БабиРОзин, она папу в свой день рожденья родила. А мамин – 18 февраля.

Сугробы, холода, но тьма пожиже, но конец зимы где-то брезжит.

Собирали каждый год гостей – родительских друзей отдельно, родственников отдельно и отдельно – любимых БабиРОзиных людей – разветвлённое семейство сестры папиного отчима. Отчим умер задолго до меня, – Зиновий Борисыч, а сестра – Эсфирь Борисовна, тётя Этя.

Баба Роза любила успешных людей и, конечно, ей было лестно, что семейство – профессорское – аж трое профессоров – тётя Этя, её муж Давид Иосифович – биологи; их племянник Люка – математик.

Ну, а кто ещё не профессор, тот доцент – Верочка, Боря – математики – дети Давида с Этей. И старшая их дочка Фридочка – биолог. Верочка считалась первой красавицей, а Фриду все жалели – «уж такая некрасивая, но какая ж умница».

Однажды Фрида почему-то должна была меня домой из детского сада привести – а я в тот день в тихий час не спала – обдумывала, лёжа в кровати, очень важный вопрос, – почему-то он мне в тот день пришёл в голову: а как это может быть, что 4+2 получается 6, но и 5+1 тоже 6. Надо было скорей дождаться взрослого и умного, чтоб вопрос задать. И задала я его – Фридочке. И вот ведь какая незадача – не помню я, что Фридочка ответила.

Очень значительная часть этого семейства, не все, но многие проживали в огромной квартире на улице Марата. И назывались они – Маратовцы.

«Придут Маратовцы?» «Что у Маратовцев слышно?»

И подруга лучшая бабиРОзина всегда приходила – тётя Дуся – Дина Клементьевна – тоже профессор – литературы из Герценовского. Какими-то родственными отношениями была она с Маратовцами связана, но чёрт его знает какими – я-то уж точно не знаю.

Уже позже, когда я училась в девятом, или, может, в десятом классе, тётя Дуся говорила мне: «вы, поколение семидесятых». А ещё она давала в руки, сняв с полки, полистать – то ли «Белую стаю», то ли «Чётки». Когда она приходила к нам в гости, она несколько раз за вечер звонила своей маме – ой-ой-ой-ой какой старушке – восьмидесятилетней. Чтоб не беспокоилась мама. Говорили, что мама развела тётю Дусю с мужем – с математиком, а может, впрочем, физиком, который увёз её в Новосибирск... Откуда она вернулась в Ленинград к маме.

Давид Иосифович каким-то загадочным образом в начале шестидесятых съездил на конференцию в Израиль. И очень сокрушался, что в Израиле играют вовсе даже в футбол, а не в шахматы.

А ещё была Вера Вениаминовна – жена БабиРозиного брата – толстая большая тётка в зелёном шерстяном платье с брошкой. Впрочем, мы с Машкой как-то раз её вспомнили и не согласились про цвет платья. Машка считает, что оно синее.

***
Они родились в конце позапрошлого века, они – не все, но многие, – влюбились в революцию, которая мощным вихрем вынесла их из затхлых местечек – учиться в столицы. Кто-то, как папин отчим и как Бабанина сестра Хася в юности съездили-сплавали в Америку – от погромов? в поисках приключений? – а потом вернулись строить социализм в отдельно взятой стране. Они пережили войну и дело врачей, – тех, кто ужинал тогда за нашим праздничным столом, кажется, обошёл лагерь – но у всех кто-нибудь да сидел, кто-нибудь да погиб – в лагере, в Бабьем яру, на фронте, в блокаду...

Когда по Невскому я шла мимо стены, где не стёрли – «граждане! ПРИ АРТОБСТРЕЛЕ эта сторона улицы наиболее ОПАСНА» – я пыталась хоть как-то вообразить – ну, вот как они пережили, каким местом выжили – разве ж это возможно жить, когда бомбы падают...

***
Баба Роза готовила ужин – обычно язык с зелёным горошком, а перед тем бульон из языка – баба Роза не зря была юрисконсультом в управлении торговли – что-то нам перепадало в праздничных заказах. Тарелки доставали сервизные – с девочками-мальчиками на качелях, и бульон – в фарфоровой супнице. Интересно, жива ли хоть одна тарелка? Эти тарелки с полустёртыми мальчиками-девочками уехали с нами в Америку, да там и остались, перейдя по наследству к приехавшему через восемь лет после нас Борьке Финкельштейну.

***
Как-то в сети Бегемот нашёл очень странную хрень – две хорошенькие девочки-сестрички из Воронежа поют на идише песенку «Афн припечек». Бегемочий папа, ушедший из местечка в 13 лет, идиш забыл, – а песенку помнил.

Ну, поют и поют, на сцене провинциального клуба. Но иногда камера уходит в зал – и качают умилёнными лысинами люди моего детства – вот Матвей Саич – любовник бабы Розы, шоколадки нам дарил, и по маминым рассказам громко топал и прощался, идя поздним вечером в прихожую, потом хлопал дверью и возвращался на цыпочках, крадучись. А вот и Вера Вениаминовна – с редкими крашеными рыжеватыми волосами...

Им сколько лет сейчас, этим людям, сидевшим за нашим раздвинутым столом на Шестой линии Василевского острова, в квартире на пятом этаже, выходящей окнами во двор-колодец ? 120 лет? 130?

Вот и мы – детки-котлетки-конфетки-старые хрычи и старые хрычовки – помрём относительно скоро...

«....
А книги тихо смотрят и с полок не просятся,
Примирённые навсегда....
И от снежного вечера исходит спокойствие:
Что там – полвека туда-сюда?»


Написал Васька в 96-ом...
mbla: (Default)
Бабушка наша Бабаня любила лиловые астры. И день рожденья у неё был в августе. За астрами ездили в садоводство...

А гладиолоусов у нас в доме не любили, так что когда дурацкого первого сентября надо было, надев ещё не вонючее, ещё чистое, чуть менее мерзкое, чем в конце года, коричневое платье и белый передник, тащить в школу цветы, я шла с астрами. Но это не помешало мне продолжать их любить. Они не школьные, а Бабанины, мамины...

IMG_8567


«Возьмешь ноту – ля бемоль, лиловую, сиреневую – и слушай: это мой голос, это я с тобой разговариваю...»
mbla: (Default)

А вот в Австралии, в каком-то отдалённом районе, открыли чохом десять новых видов пау-ков.

Такую новость услышала я в последних известиях.

Перед моим мысленным взором предстал Арагог!

Специалистов по паукам в мире мало – даже кузен Бенедикт интересовался вовсе даже насекомыми (спасибо Карамзину за это дивное слово – in-sect – на-секомое), всего, оказывается, на важных всемирных паучьих конференциях бывает человек пятьсот – не больше.

Как же я когда-то пауков боялась. От мамы унаследовала ужас перед ними и нелюбовь к изюму.

Да, тут уж не генетика – чистое воспитание – когда мама на даче видела паука где-нибудь на стенке, и Бабаню голосом, полным ужаса, звала, и Бабаня брала швабру, забиралась на стул, или на кровать, и скидывала бедного паука – кстати, почему бедолага не приземлялся на кровать? Или у меня вытеснилось какое-нибудь такое приземление?

Но страшней всех были крестовики в дачных сортирах, – мы снимали разные дачи в разных местах – но всюду обязательно в сортире жил толстобрюхий крестовик. Ты писаешь в самом беспомощном положении, с ужасом думая, что хлипкие доски отделяют тебя от ужасной ямы (к счастью, Декамерон был ещё не читан!), а над тобой крестовик на хлипкой паутине, – и он же может на тебя упасть – и что тогда?

Воистину несколько раз в день ты оказывался между Сциллой и Харибдой...

И всё-таки даже мама не всех пауков боялась – были ещё весёлые косисены – сенокосцы – они бегали по траве на длиннющих ногах, и мне кажется, что именно длина их тощих ног в сравнении с их худенькими серенькими тельцами с ними примиряла.

Крестовиков не люблю по-прежнему... Но в отсутствии дачных сортиров почти с ними не встречаюсь.

А в Провиденсе у нас с Бегемотом под потолком проживал дружественный чёрный паучок по имени Пантелеймон.

Последний паучий ужас – это когда во Флориде мы с Джейком увидели огромного чёрного паука в нашей пустой спальне на полу, когда всё барахло было уже в коробках, и должны были приехать перевозчики на грузовике и забрать наше имущество на корабль, чтоб оно уплыло за нами в Европу...

Мы подумали, что это, наверно, чёрная вдова – ядовитый каракурт, но я совсем не помню, что мы с ним сделали...

Воодушевлённая специалистка по паукам радостно сказала, что наверняка есть ещё какие-нибудь места в джунглях Амазонки, куда нога человека не ступала, и где наверняка найдутся новые пауки неизвестные науке. Ну, а может, с Марса, откуда совместный франко-японский марсолёт должен будет через несколько лет доставить образцы грунта, он привезёт ещё и каких-нибудь марсианских пауков?

mbla: (Default)
Невесомый размытый свет прорвался через тучевые бугристые облака заполонившие небо, – у Моне, вот такой свет опрокидывается в Сену между рядами пирамидальных тополей в Нормандии.

А меня за окошком рыжая крыша и орешник, завешанный серёжками.

Утром я пила кофе, стоя у окна, глядя на сорочью жизнь – даже нельзя сказать, что подглядывала, – они не скрывались. Мужик-сорОк приволок прут длиннющий, тётенька-сорока этот прут схватила за другой конец, стали они его пристраивать в гнездо, и явно не согласились, – типа повздорили о том, куда шифоньер помещать – в этот угол, или в тот. Тётка так обозлилась, что ваще наскандалила – вроде как, и не надо мне твоей мебели, чуть не заклевала муженька, он прут бросил – если шёл кто под тополем, так ему прутом по башке, – ну, против бабы не попрёшь – полетел за другим прутиком, приволок, тут уж она была поблагосклонней, и стали они вдвоём, как голубки нежные, гнездо благоустраивать, чтоб не так топорщилось.
Из автобуса я считала нарциссы и крокусы,– ещё со счёта не сбиваюсь, ещё не раз-два-три-много, но вот-вот собьюсь. И еле слышный невесомый предвесенний запах мешался с тёплым густым хлебным из дверей булочных.

Середина февраля – когда-то деньрожденное время – мама, папа, баба Роза – гости вот-вот придут, по накрытому столу бродит кошка Пуська – пробует от разных яств – рыночного творожка пластами отведала, сметанки, а нам с мамой потом заравнивай – заметай её наглые следы. Мама никогда не делала салата «оливье», два вида праздничных ужинов бывало – либо картошка с прикладом – с солёными грибами, с кислой капустой, либо просто торжественный обед – ну там бульон из языка, а потом язык с зелёным горошком, если в заказах у бабы Розы – юрисконсульта Управления Торговли – такой ценный продукт, как язык, попался.

Ирис написал, что сходил на школьный вечер, а школу закончил 44 года назад. Нет, 44 бывает весёлых чижа, или, может, ужа – жили в квартире 44 – сорок четыре весёлых...

Как говорит мой шеф: « la vie est injuste. » Тут уж не попишешь...
mbla: (Default)
Машка, после ремонта занявшись разбором разнообразного имущества, засунула нос в сундучок, где хранились родительские письма, и не только погрузилась в чтение, но и стала их одно за другим перепечатывать и помещать в жж.

Кстати, оказывается, появился сайт, где постепенно выкладывают сканы дневников людей со всего света. Потрясающее начинание, между прочим. Рукописи не горят, дневники и письма – тоже!

Летом 52-го года папа с двумя институтскими приятелями ездил на каникулы на Чёрное море. Роман с мамой у них тогда уже явно начался, но решения вместе жить ещё определённо не было принято.

Читаю письма, и как водится, – вот и 52-ой год в параллельном мире живёт, да почему в параллельном – в моём.
Весёлые остроумные письма. И самолюбования, прямо скажем, в них немало. Ну, а с чего б иначе было?

Трое мальчишек, трое студентов без денег болтаются по южному Кавказу. Снимают какие-то странные жилища, какие-то комнаты, где иногда приходится вдвоём спать в одной кровати, купаются, кадрят девиц. Припевом – денег совсем не осталось.

Бесконечные цитаты из Ильфа и Петрова, но не только из них – ««культпоход в ресторан» – так, кажется, Зорька говорит» – пишет папа. Зорька из маминых друзей ещё до папы, из ближайших, из влюблённых.

Двое было самых-самых – Зорька и Олег. Но Олег влюблён не в маму, у него роман с её ближайшей подругой. А Зорька – в маму, вообще мужики вокруг клубятся.

Мама хороша невероятно – даже на старых фотках, кажется, видно, как двигается, смеётся, поёт под гитару и под рояль.

Надпись на огромном альбоме репродукций картин Русского музея, – я его листала, валяясь в кровати в детских простудах:
«О Вика-свет, сей красочный букет полотен Русского музея приносят в дар Олег, Элиазар.»

Зорька с войны вернулся хромой.

Картинки в папиных письмах – «крокодилы-пальмы-баобабы», – жены французского посла, правда, нету.

Все живы и юны, и аукаешься с ними со всеми, – «здесь и сейчас».

А потом я подумала – 1952-ой год.

Папа успел на войну. В 44-ом в 18 лет пошёл. Остальные ребята, небось, чуть моложе. Он поступил в институт после того, как вернулся из Берлина, где несколько послевоенных лет прослужил переводчиком у генеральского начальства. Привёз оттуда сервиз – тарелки с девочками-мальчиками на качелях. Потом мы с Бегемотом эти тарелки с полустёршимися картинками увезли в Америку, потом Бегемот, уезжая из Америки, их оставил Борьке Ф. И ещё папа привёз куклу Лену в бархатной курточке, зелёных брюках и с закрывающимися глазами. И плюшевого мишку.

В том параллельном мире, где пишутся эти плутовские письма, за шесть лет до того кончилась война, где «вправду стреляют», бомбёжки, эвакуация, голод...

Я никогда не спрашивала папу, приходилось ли ему убивать...

Про видеть смерть – да, иногда говорил – самое страшное, говорил, видеть смерть лошадей, – они же не выбирали человечьей войны...

Да – подумала я – как же здорово человек регенерирует – в фильме Лины Вертмюллер «Семь красот», чуть не в последнем кадре, спасшийся из лагеря Джанкарло Джанини радостно восклицает: «а теперь мы будем делать детей».

Потом я подумала ещё немного – 1952-ой год. Мамин отец сидит. Когда родители стали жить вместе, в феврале 53-го, Сталин ещё не подох, и они поэтому не поженились, и строили планы, что как только папа закончит институт, они уберутся из Ленинграда.

Родители не питали никаких иллюзий. Васька, из маминых лучших друзей, уехал, спасаясь от ареста, в Ростов, а маму таскали в ГБ и сказали там, что если она сотрудничать не станет, то плакала её учёба в институте. Она ушла из института сама, не дожидаясь отчисления.

Дело врачей в самом разгаре. Идут упорные разговоры, что приготовлены уже эшелоны, чтоб увозить евреев в Бирибиджан.
И эти письма – играющие, жизнерадостные, смешные – там и Сочи, и озеро Рица, и местные обычаи, и поезда – небось, студентам-железнодорожникам (папа в ЛИИЖТе учился) полагались бесплатные билеты...

***
История – однажды на Патриарших случилась история – «географии примесь к времени есть судьба» – « женский смех на руинах миров воистину неистребим»...

В параллельном мире – здесь и сейчас – стучит на стыках поезд...

Димка, Толька, Ромка... Тольку мы с Машкой знали, он даже жил одно время у нас в комнате на раскладушке, но этого я не помню, совсем была маленькая... А Ромку не знали, нет.

Мама – Вика – Витька.

Ребятам повезло, – Сталин подох вовремя, а потом и шестидесятые на дворе...

* * *
Прошлое — это как-то
случайно прочтённая книга —
Далеко, пунктирно и немо:
Оторваны титул и переплёт…
А что запомнилось ниоткуда — ярче, хоть бы и не было,
Подозрительно подробное — чаще выдумано, да вот…

Оно-то и возвращается,
С регулярностью карусельной кареты,
И если в скачке — какую-то мелочь — уронить под копыта коней,
Станет она дороже того, что было и нету:
Сами не выбираем, что окажется нам важней…

Над классическими воротами торчат барельефные рожи
То ли в картушах, то ли
Заполнив треугольный фронтон…
Это — ничьи портреты, но на кого-то похожи,
И рассказывают не меньше, чем лица
Из Веласкеса или с каких-то икон!

В музее «портрет неизвестного» позволяет, не обижая,
И жизнь его придумать, и не сказанные слова,
А известные — на то и известны, что каждому попугаю
Доступны, и тривиальны, навязли, как дважды два…

Конечно, соавтор художника, ты запросто переиначишь
Всякую биографию… Но мера есть и для нас:
Всё же тринадцатый подвиг Гераклу не присобачишь,
И не отправишь Суворова переходить Кавказ!
mbla: (Default)
Мама часто плакала в филармонии, а на Шестой Чайковского всегда.

Пару дней назад я подумала, что я её от начала до конца очень давно не слышала. Куски-то часто по классической станции передают…

Сначала нашёлся ютюб с Гергиевым. И с оркестром Мариинки. И, при том, что обычно Гергиев мне нравится, тут было что-то совсем не то, какой-то пустой, не заполняющий пространство звук, и одинокий духовой голос не был отделен, не притягивал, не вовлекал в разговор.

У мамы был дирижёр безоговорочно любимый – Мравинский.

Я предложила Бегемоту поискать Шестую у него. Сразу нашёлся ютюб. Только, конечно, без столь любимых мной видео, позволяющих смотреть на руки. Тогда ведь если снимали, так на киноплёнку, только общий вид. На найденном – просто оказалась картинка – неподвижное небо с облаками.

Мравинский с первым составом ленинградской филармонии. Мы правильно не стали дослушивать Гергиева. У Мравинского было то попадание, когда с музыкой возникает личный разговор, связь. Недаром мама плакала.

Я вспомнила, что первую скрипку в первом составе звали Либерманом, был он седой в очках. Кажется, уехал ещё до нас.
Гардеробщицы в Большом зале никогда не давали номерков – эдакий знак причастности, всех-то они знали.

И туфли надо было брать в мешочке – хоть мы и бывали в Большом зале очень часто, иногда раз в неделю получалось – праздник был. Мама злилась, что папа не хотел выходить из дому сильно заранее, говорила, что пусть он догоняет, она не любит бежать, пойдёт сама на автобус.

А эрделиха Власта знала, что когда прилично одеваются, дык не в лес гулять, а в филармонию, и ей с этого никакого проку.
 
mbla: (Default)
Я проезжаю каждый день по дороге на работу не клумбу даже – так, бордюрчик сквера – из диких цикламенов.
Ну, они в городе, конечно, никакие не дикие, – вполне ручные цикламены, но и не садовые – ведь садовые – большие важные, их в горшках продают, особенно под Рождество.

С дикими – вот ведь удивительно – я помню место первого знакомства и даже время – в сентябре 92-го в лесу возле озера Анси мы с ними повстречались.

Вообще-то там почти всюду лес резко поднимается по склонам вверх – не высокие ещё горы, –лесистые предгорья, увенчанные скальными вершинками. Но мы в тот день шли по плоскому – вдоль речки в деревеньку, где даже кафе не было, такая она маленькая.

Мы с Васькой привезли тогда родителей в пустой в честь сентября кемпинг.

Я только что потеряла работу, в те доинтернетные времена писала бесконечные письма на деревню дедушке в попытках её найти – стоял кризис начала девяностых, когда впервые не привыкшие к такому инженеры и менеджеры ощутили незащищённость – невозможное – потеря работы. В агентстве по безработице, где надо было отмечаться, я видела как-то совершенно растерянного человека с большим портфелем, в съезжающих на нос очках, который всё в толк не мог взять, зачем он тут, как такое с ним случиться могло.

Я тогда мечтала с тоской о любой работе, отчаянно завидуя всем, кому утром вставать по будильнику и на неё идти.
С полгода это длилось – пока, подобрав случайно в книжном магазине «Шекспир и компания» газетку с объявлениями, я не увидела рекламу заштатной бизнес-школы, горделиво именующей себя «European University of Paris». Там я нашла первую почасовку, – до того, как вернулась в Университет делать диссер, который так и не доделала потом, найдя работу на полную ставку в моей сегодняшней инженерной школе.

В сентябре 92-го моё безработное положение было ещё в начале первой фазы, и когда мы повезли родителей на озеро Анси, я была ещё ничего, надеялась ещё на бывшего шефа. Увы, он работал в сильно закрытой фирме, связанной с военными, и там требовалось гражданство, которого на тот момент ещё не было.

К маминой радости наши две палатки стояли на полянке под грецким орехом. Мама практически не знала юга, – ну, когда-то мы вместе побывали в Пицунде, мне тогда было три года, а папе, как работнику метрополитена раз в год  полагался бесплатный билет на себя и на семью. Так что орехи на траве были маме в диковинку.

Кроме орехов в нашем распоряжении было тёплое чистое озеро, – к особенно прекрасному купальному месту, где озеро казалось прозрачным как море, мы спускались по очень крутой и узкой тропинке, в конце которой надо было спрыгнуть, опершись о сосновый корень.

А ещё мы ездили в Шамони в гости к снежным горкам, слушали колокольчиковый звон, когда проходили мимо пастбищ, где на полянах лениво паслись бело-коричневые коровы с колокольчиками на шее, собирали чернику на склонах, –  голову поднимаешь, и вершины видны, ездили на ферму за молоком и домашним сыром… А Нюша не пропускала ни одной коровьей поилки, которые нам встречались часто – каменные корыта с проточной водой, лившейся из крана. Она из них пила, а потом купалась.

Вся эта ёмкая сентябрьская радость с запахом яблок под синим небом, с лебедями, которые клянчили хлеб, когда в кафе у канала в городке Анси мы ели мелкую зажаренную до хруста рыбку.

И вот шли мы по дорожке, – и под деревьями у её края впервые в жизни увидели дикие цикламены. Мы и не знали, что такие бывают.

Время тогда переводили на зимнее раньше, чем теперь, и в конце сентября, в последние наши в кемпинге дни по вечерам было уже темно.

Вторую осень подряд я взглядываю на бордюр из цикламенов из автобусного окна.

Вспоминаю ту симфонию Малера, которая в «Смерти в Венеции», – кажется, третья, – возврат темы, – маленькая девочка выбегает на солнечную поляну. Девочка, не дожившая до взрослости. Плывёт на Лидо корабль.

Темы и вариации, повторы… Больше я ни разу не была осенью в Анси, а летом дикие цикламены не цветут.
mbla: (Default)
Я ухитрилась ни разу не посетить город Лион, хоть и проезжала через него сто раз, – ну, пусть не сто, но уж пятьдесят-то точно.

Автострада – autoroute du soleil – шестёрка – проходит насквозь – туннель, потом набережная. И номер меняет – становится из шестёрки семёркой.

Так что едучи на юг, Лион, конечно, можно обойти, но сделав много лишних километров, чего Васька очень не любил – через город проезжали, хоть давно окружная дорога есть. И так и привыкли.

А остановиться в этом многими любимом городе как-то всегда было не с руки – ну, да, ну, собака, кошка, – тяжёлая артиллерия, как сказала бы мама, – хочется с ними побыстрей до места доехать.

В воскресенье мы ехали через Лион тихо-тихо – пробки возврата с длинного викенда.

Когда-то в самом начале парижской жизни мы так домой с мамой возвращались из зоопарка в Венсенском лесу – по односторонней глухо стоящей улице Риволи.

Маме очень понравилось – мы ехали мимо овощных прилавков, которые не замылили взгляд даже за тридцать лет, а тогда вовсе были внове – ноябрь, блестящие листья корсиканских мандаринов... Люди шли по тротуарам, сидели за столиками, и можно было за некоторыми – за симпатичным каким-нибудь мужиком с хвостиком, тогда ещё не седым, – последовать дальше, – в булочную за багетом, потом домой, рассказать себе историю без сюжета – жесты, взгляд, разговор, когда слов не слышно.

В Лионе люди проводили воскресенье – на речном трамвайчике по Роне катались, с собаками у воды гуляли, на велосипедах катили по нижней набережной под деревьями, лебеди опять же у берега тянули шеи – взгляд в перевёрнутый бинокль из медленной машины в толпе других машин – чужое окно, чужая жизнь за ним, но в чужом окне статика, а тут динамичней.

В чужом окне очень давно в городке Сен-Геноле в какой-то местный праздник, когда народ красовался в бретонских чепцах, и даже на велосипеде я видела тётеньку в чепце, какой-то немолодой дяденька за столом читал газету, а его тётенька в чепце разливала чай – хоть не Сезанновские места Бретань – я вижу картину непременно Сезанна. Перед чужим окном застываешь, как в музее.

Из тихой машины – мимо тебя медленно идут деревья, люди бредут, побыстрей бегут спущенные с поводков собаки, и велосипеды по воскресной набережной прокатывают вальяжно.

А когда тычешься в сайт via Michelin, чтоб подробней узнать про пробки, тебе тут же радостно сообщают, что рядом с тобой ещё триста пользователей туда же глядят.

Столько разных жизней трутся плечами, ложатся отпечатками, тенями на асфальт. И как пространсту всех их помнить? А ведь нельзя не – куда ему деться, пространству?
mbla: (Default)
В детстве я не любила апельсинов, которые в 60-ые в Ленинграде-Москве зимой вполне бывали. Апельсины и апельсины – толстошкурые. Умельцы (не мои родители) их на удивление красиво чистили – получался такой цветок, вроде как тот, из которого из серединки вырастала дюймовочка, как из повсеместных тогда заводных игрушек – раскрывается лилия, а в центре маленькая куколка. Впрочем, рыжие апельсины – покрасивей игрушечных цветов.

Я их не любила, а любила кислые абхазские мандарины и мамины рассказы про испанские апельсины-корольки в её детстве.
Впервые корольки я увидела то ли в Италии, то ли во Франции, и несколько лет им страшно радовалась – приветом от мамы – потом как-то осознала, что чистить их трудно, и лучше всего из них сок давить.

В общем, первое, что я узнала про испанскую войну – апельсины-корольки в маминых рассказах.

Потом всякое разное – включая «Колокол», которого нет в двухтомнике, стоявшем у всех на полке. Когда наконец достала и прочла, была огорчена, – насколько ж больше я люблю «Фиесту»!

Тринадцать лет назад мы жили в Оверни – снимали домик на окраине маленькой деревни – у ручья, а за ним стеной в горку поднимался лес. Папе, у которого окна в комнате на втором этаже выходили не на ручей, а на деревенскую сторону, было поручено прислушиваться по утрам к колокольчику автолавки – пропустишь, без хлеба останешься. И ещё очень было важно возвращаться вечером на машине либо до, либо после коров, а ежели совпадёшь, то и стой бесконечно – пока все они пройдут по улице, оглашая окрестности нежным мыком.

А в последний вечер, разговорившись с хозяйкой, мы узнали, что она из испанских детей – была совсем маленькой распределена в крестьянскую семью в Оверни. Там и осталась.

На этой неделе три передачи « Fabrique de l’histoire » были посвящены испанской войне.

Всегда оказывается, что знаешь мало, – вроде что-то и слышал, а нет... Неточно, неподробно.

После победы Франко толпы беженцев хлынули во Францию. Франция была готова к приёму пятидесяти тысяч, а тысяч оказалось пятьсот пятьдесят. Место огромного скопления – городок Лес Аржелес на Средиземном море. Каталонцы переходили границу именно там.

И вот гигантская толпа пришла по берегу в январе на песчаный пляж. Лагерь беженцев, который к тому же не мог всех вместить, был окружён колючей проволокой...

Палаток не хватало, люди строили дома из песка. Не могу даже представить себе такого...

Я слушала разговор с очень симпатичной по голосу и по манере говорить женщиной по имени Роза, родившейся в 49-ом году в Париже. Её родители бежали из Каталонии – познакомились они позже, уже во Франции. Мама её была анархисткой, папа коммунистом. У отца была первая семья – жена и две дочки, они погибли при бомбёжках, а он ушёл во Францию.

Мать, будучи совсем молодой женщиной, тоже дошла пешком от Барселоны до Лес Аржелеса.

Женщин и детей из лагеря довольно быстро забрали. Как-то женщин трудоустраивали – в основном, няньками и домработницами.
Мать Розы попала в услужение к русской графине. О ней у матери остались самые хорошие воспоминания. И в доме у графини она научилась готовить.

В 48-ом году, после графских уроков, уже будучи с отцом Розы, мать её открыла ресторанчик.

Я не запомнила его названия. Оказывается, он стал одним из самых знаменитых в Париже дешёвых ресторанов, где делали чудесную паэлью, и стоила порция ломаный грош. Уж не знаю, как в доме у русской графини можно было начиться паэлью делать.

Роза выросла в кухне, даже в младенческом возрасте там она и проводила дни – кроватка её там стояла.

Отец, по её словам, очень стремился матери помогать, – посуду мыл, паэлью готовил. Обожал болтать с посетителями. Но мать довольно быстро и обидно его из кухни изгнала. Он всё делал медленно и основательно, а мать – быстро и хорошо. Так что она ему говорила: «ну чего ты будешь тут посуду мыть – пока ты одну вилку вымоешь, я перемою всю посуду, не болтайся под ногами».

В результате такой несправедливости у отца испортился характер, он превратился в мачо. Лежал на диване и ворчал. Роза говорила, что он и не виноват, – он так хотел помогать, а его выгнали. От нечего делать, у отца-коммуниста родилась дикая мысль поехать жить в Советский Союз. Но его отговорили: «Ты, старик, совсем с ума сошёл – хочешь жить с чужими людьми в коммунальной квартире, и чтоб консьержка на тебя доносила?».

Я, кстати, удивилась, что в пятидесятые сведения о коммунальных квартирах и о доносах уже были...

Слушала я эту Розу, не отрываясь. И в который уже раз подумала – из нерасспрошенных и недорасспрошенных мной людей – ну, город не составишь... Но...
mbla: (Default)
Мы стояли с мамой на мостике, ведущем на островок Тиберину в центре Рима. Майским вечером 98-го.

В тёплой темноте мы глядели на воду.

Я слишком поздно повезла родителей в Италию, мама уже болела. Умнейшая решительная мама, которая никогда ни на что не жаловалась, – всегда соревновалась с мужиками – они могут, а я нет?! И толстая мама весело говорила – а вы б попробовали рюкзак в тридцать килограмм всегда на себе носить, – шла в поход, плавала на байдарке, и даже по горам гуляла. В Риме мама жаловалась на стёртые ноги, ныла по каким-то ничтожным поводам – и это мама? И я злилась.

Мама всю жизнь очень любила воду – текущую речную, плещущую озёрную, и морскую – такую бесконечно изменчивую. Могла сидеть и глядеть, глаза проглядывать...

Мы стояли на мосту, смотрели на мелкие перекаты возле острова – в тёплой нежной майской темноте, – и говорили о том, как можно бесконечно глядеть на воду, что в ней видеть, и мне казалось, – вот мама совсем тут, прежняя, вернулась из дальнего далека.

Мы с Васькой неделю жили в майском Риме в 2005–ом. Неподалёку от Termini. Там, где когда–то был самый дешёвый в Риме рынок – mercato rotondo, а в 2005-ом он уже стал – крытым стандартным, не кричали больше продавцы «tre chili una mille» – и жили вокруг азиатские люди – все вывески иероглифами.

Мы конечно же заказали из Парижа самую дешевейшую гостиницу – тогда ещё то ли мы не дошли до того, что надо снимать дома и квартиры, то ли их ещё не сдавали. На гостиницу подороже деньги тратить казалось безумием.

Заказанный нами номер за 60 евро оказался занят, и нам за те же деньги предложили хороший, дорогой, и два дня мы прожили в просторной комнате, выходящей в крошечный садик, где под деревом стояло кресло-качалка.
Переезжать потом из неё в мерзкий полуподвал, в наш заказанный, дешёвый номер, было очень противно.

В переполненном автобусе в первый вечер у Васьки спиздили одолженный ему чужой цифровик (он хотел независимо от меня снимать им, как в записную книжку, потому что я не любила фотографировать просто так, открыточное). Васька злился, а я его за это ругала.

Всё это яйца выеденного не стоило...

Тогда же в Риме я беспокоилась по всяким рабочим поводам. У нас по директорской дурости –тогдашний директор продавал инженерную школу, упирая на то, что мы, в отличие от всех остальных, рьяно учим менеджменту, – несколько лет был недобор на первый курс, и патологически слабые студенты – программировать им было неинтересно, инженерный диплом получить хотелось, и желали они стать «насяльниками», как Васька говорил, – а я опять же очень его за это ругала…

Моя тогдашняя шефиня нервничала, и я тоже, – я была у неё доверенным лицом, и все свои страхи она со мной делила…

В Риме я не могла отвлечься от всей этой ерунды – просто быть с Васькой – жить как хочется – есть в ресторанах, сколько хочется, – не беспокоиться ни о чём, не строить в голове сценариев катастроф и возможных неприятностей...

У собак надо учиться щастью – уж они-то не думают про завтрашние бедствия, когда носятся по лесу. Вот она, плата за человечье сознание!

Есть у Фаллады сказка про золотой талер. Там маленький человечек живёт в бутылочке, – Пятновыводитель – заколдованный принц, и помогает девочке отчистить все монетки в подземелье – не, с памятью так не выходит – с памятью, как у Феллини в «Риме», – строят метро, вдруг на стенках проступают фрески и – бледнеют, гаснут – и пустая стена... Ловишь за хвост – за шуршанье шин на largo Argentina, цепляешься взглядом за охряные фасады на улочке почти у реки – тут ли? А когда – в тот ли приезд, или в этот?

Кажется, поймай тогдашнее слово, прикосновение – не проблеском, последовательностью – из точки А в точку В – ну и что будет, спрашивается? – а как же важно поймать…

Неповседневное наводит прожектора – идём по улице, залитой вечерним светом, – май 2002-го – вот рыночек, помидоры покупаем. Маленький утренний бар – шуршит занавеска у входа в его пещеру – пьём кофе. Вечером возле Навоны едим жареные цветы кабачков – хрустящие в масле.

В Риме мы Ваське купили отличную клюку, когда он совсем изнемог после целого дня на ходу. Где-то её попытались забыть, но не сумели.

И абсолютная тривиальность бесконечной невозможности вернуться – переписать на чистовик – выкинуть мусор,– «человеку для счастья нужно столько же счастья, сколько несчастья»… – и зная чужим всем, тривиальным опытом, заранее зная, – всё равно окажешься кругом виноватый – сам дурак, демиург ёбаный, беспомощный...

И какой-нибудь поворот улицы, косой вечерний свет – отзовётся острым стыдом за всё, чего не смог…
mbla: (Default)
Слоны – где-то прочёл Бегемот – единственные звери, которые не умеют прыгать.

И то хорошо – прыгали бы слоны – они могли бы провалиться сквозь землю, а в лучшем случае, земля в Африке, или там в Индии от слоновьих прыжков была б вся в ямах – побольше, чем выбоина на ступеньке возле Машкиной квартиры – Костя однажды там уронил бутылку водки, – она не разбилась, а ступенька уже тридцать лет, как с выбоиной.

Машкин GPS, когда она недавно ехала мимо какой-то школы, напомнил ей, что надо замедлиться, а она ответила ему ленинградской декабрьской в пять вечера ночью, что дети давно уже спят.

Зимней ночью мы шли с мамой по Шестой линии – мама в серо-голубом берете и чёрной шубе-моей, наверно, ровеснице, – пахла шуба шапкой и шубкой, как пахнут домашние чистые кошки, и мама рассказывала нам про то, как в школе номер 28, где я уже училась, а Машка ещё нет, сидят за ночными уроками собаки. У мамы был удивительный нос – такая была на нём полочка – кончик круглый, а над ним полочка – ни я, ни Машка не унаследовали такого волшебного носа.

В глубине второго двора-колодца наша парадная, и лестница – на пятый этаж. Когда мне было 17, или там 18, мама в первом дворе, если они с папой откуда-нибудь вечером возвращались, ну, из филармонии, к примеру, обязательно что-нибудь очень громко говорила – предупредительно – на случай, ежели я с кем целуюсь под аркой.

А звонок у нас был на двери механический, – папа инженер-электрик, а звонок – вертушка, смеялись знакомые.

У слонов отличная память, а у меня так себе.

Сбылось куда больше, чем обещалось. А когда в каком-нибудь советском фильме семидесятых падает за окном снег, – собственное щенячество в охотничьей стойке зелёным виноградом откуда-то в зимней витрине – припечатывает к месту ожиданием завтра – как хотелось пить, или писать, или была сессия, и вечно не было двушек по телефону позвонить, и телефона не было в новой отдельной кооперативной квартире, той самой, перед которой выбоина на ступеньке – в настоящем, стремительно переходящем в прошлое – отпечатываясь отретушированной фотографией – сбылось куда больше, чем обещалось – но заглядываешь за этот падающий снег в фильме семидесятых годов – ищешь-ищешь-не найдёшь – куда больше сбылось, чем обещалось.

***
Сегодня утром в окне дома напротив – того, что за лужайкой с тополем, с берёзой, и сиреневым кустом, – появился человек. На нём была эта странная шапка, забралом до глаз, закрывающая пол лица – балаклавой, кажется, она называется. Зачем была ему такая шапка в 12 градусов декабрьского тепла? Он протянул руку и кинул вниз что-то вроде крошечного белого шарика и проводил его взглядом. Наверно, шарик этот упал на зелёную траву. Потом кинул ещё один, за ним ещё.

И вдруг воздух захлопал чаячьми крыльями – он кидал во двор хлебные мякиши – больше он не швырял их вниз – чайки хватали их на лету, у самого окна, – он кидал и кидал, – потом отошёл и через минуту появился опять, сняв балаклаву, и прижимая к себе кошку, – через газон мимо тополя он показался мне совсем молодым. Одной рукой он крепко прижимал к себе кошку на подоконнике, а второй – швырял хлебные катышки – и толпа чаек белым хлопаньем освещала серое небо.

Земляника в лесу расцвела. Может быть, созреет к февралю?

January 2023

S M T W T F S
1 234567
89101112 13 14
151617 1819 2021
222324252627 28
293031    

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jun. 15th, 2025 01:48 am
Powered by Dreamwidth Studios